Елена Ржевская - Домашний очаг. Как это было
Второй торт я отнесла домой художнице — закройщице ателье, приодевшей меня. Она из Берлина, беженка, жила в мансарде, где, кроме кровати и пары стульев, был еще только продолговатый колченогий стол. В Берлине сгинули под бомбами ее комфортная квартира и модное ателье, где она работала, бывая четыре раза в год, по числу сезонов, в Париже на выставках мод и веяний моды на перспективу. Теперь вот она в этой дыре.
Густо окрашенные черные волосы, некрасивое лицо, но живость, спортивность теннисистки и мастерская изобретательность при скудном сырье.
Остра была на язык и не отказывала себе в удовольствии проехаться насчет новой клиентки, тучной жены кого-то из штабных генералов: «Ох, и элегантное брюшко себе отрастила».
А тут у себя подвела меня к окошку, указала на соседей внизу: во дворе в кресле на колесах прогуливала старика девица не первой молодости, целиком посвятившая свою жизнь отцу. Не слишком сентиментальную столичную закройщицу, похоже, чем-то раздражала эта идиллия, и в заначке у нее было что-то насмешливое. Вообще ей не сиделось, не удавалось естественно чувствовать себя в присутствии коробки с тортом. Невидаль. Она была тронута и оттого как-то суше обычного. От чая я отказалась. Не раскрывая коробку, она переместила ее с ненадежного стола на стул, сама присела на кровать. Но на кровати ей не сиделось. Резко вскочила, рванула вверх матрац вместе с постелью и достала из-под матраца конверт, положила передо мной на стол вынутый из конверта лист. Это было свидетельство о браке. Муж — еврей. Он дотянул в Берлине до последнего и, когда уже выезд из страны был для евреев перекрыт, бежал из Германии. Оказался в Китае. Оттуда какое-то время доходили от него вести. Но где он, что с ним, уже очень давно ничего не знает. И вот по-прежнему прячет от посторонних глаз это до недавнего времени крайне опасное свидетельство о браке. Впервые, говорит, показала — открылась мне.
Пока я все еще брожу по городу, впадая в воспоминания. Распахиваются ставни древних жилищ, и хозяйки, высунувшись, трясут пыльные тряпки, закончив уборку. Вот это знакомо. Вот так-то оно было тогда, в лето их поражения, да и все восемьсот лет с основания города.
Внезапно вывеска: «Зубной врач. Все виды срочной помощи». Звоню. Не сразу открывают. Бодрый мужчина в коротком махровом халате:
— В воскресенье приема нет. Ну уж если очень срочно.
— Будьте любезны, не можете ли вы мне подсказать, где живет доктор Дебе, ваш коллега. Столько лет…
— О, Дебе! Он давно ушел на Запад.
Ни одной зацепки с прошлым.
А тогда, в 1945-м, поступил наконец приказ о моей демобилизации. И счастье возвращения, и слезы расставания — все, все пройдено, и я в конечном перед отбытием пункте — в штабе 1-го Белорусского фронта, в Потсдаме. В штабе все те же уговоры остаться, без переводчика тут ведь ни шагу, но слава богу, приказ «наверху» подписан, свое табельное оружие, пистолет «ТТ» я сдала. На руках бланк-распоряжение о предоставлении мне, гвардии лейтенанту, места в желдор. составе, отбывающем на родину. Но он так и застрял у меня на память. Железнодорожные составы осаждались демобилизованными. Набиты тамбуры, люди цепляются за поручни, едут на подножках, на крышах вагонов. Мне не совладать, не пробиться. Я, демобилизованная, застряла в штабной гостинице в полном неведении, когда же я смогу выбраться. И у коменданта штаба не было на то ответа.
Четыре года бессменно в сапогах и гимнастерке, а мой халат, не надеванный ни разу, отправленный заранее посылкой, уже на подступах к дому. А с экранов здешних кинотеатров «девушка моей мечты» Марика Рокк в шиншилловой шубке томит пленительной мирной жизнью.
В этом безнадежном положении вдруг возник транспортный самолет маршала Жукова, срочно отправленный им в Москву при отчаянно нелетной погоде и закрытом, не принимающем в Москве аэродроме. Но на то они и летчики Жукова, чтобы не считаться ни с какой метеорологией.
Я натерпелась в этом первом в моей жизни полете. Оказалось, не переношу высоту. Да и самолет то ужасающе бухался куда-то вниз, то снова вздымался — такая была погода. Выпущенная из рук коробка с куклой, подаренной мне в Берлине итальянцами, освобожденными из заключения, каталась по полу.
Сели мы на Ленинградском шоссе (ныне проспекте), где теперь аэровокзал, а тогда был аэродром.
Одуревшая, едва держась на ногах, я сошла на родную улицу из самолета Жукова, не ведая, что мне предстоит спустя годы, и тоже в осенний день, встреча с ним самим, опальным маршалом. Он заканчивал мемуары и, прочитав предоставленную ему издательством АПН рукопись моей книги «Берлин, май 1945», позвонил и предложил встретиться, поговорить.
— Вот ведь, не довелось тогда встретиться, — приветливо здороваясь, скажет маршал, имея в виду 1-й Белорусский фронт.
Я в ответ проговорю что-то насчет того, что дистанция была велика, и опущу в карман большую пуговицу, оторвавшуюся от пальто в дороге к нему. Предстань я тогда на фронте без пуговицы на шинели, крепко досталось бы мне при таком знакомстве. А тут меня ожидала многочасовая, напряженная, незабываемая беседа.
До той моей книги, до встречи с Жуковым предстояло прожить еще двадцать лет. Не поле перейти.
Только через пятнадцать лет после смерти Г. К. Жукова, с 1989 года, стали выходить «Воспоминания и размышления» — впервые по рукописи автора. Восстановлено в тексте то, что было прежде изъято, и выделено курсивом. Для меня появление этого издания оказалось неожиданным и глубоко личным событием.
В третьем томе на 272-й странице Жуков упоминает о пресс-конференции в июне 1945 (о ней он озабоченно делился со мной). И как бы объясняя, почему ответил тогда, что о Гитлере ничего неизвестно, пишет: он думал, после Победы не «удрал» ли Гитлер? Так и высказался на той пресс-конференции. Несколько позже (а вообще-то через 20 лет) «стали поступать дополнительные сведения, подтверждающие самоубийство Гитлера». И следом за этой строкой — абзац, изъятый при его жизни и теперь восстановленный, набранный курсивом: «О том, как велось расследование, с исчерпывающей полнотой описано Еленой Ржевской в книге „Конец Гитлера без мифа и детектива“, издательство АПН, Москва, 1965 год). К тому, что написала Е. Ржевская, я ничего добавить не могу».
Было с чего взволноваться. Его решение сослаться на мою книгу и поддержать ее в своих мемуарах было щедрым. Оно не устраняло всего того, что смущало Жукова. В ущерб себе он подтвердил то, что посчитал правдой.
4
Бог мой, какое красивое, какое праздничное существо была эта девочка! Машина, подбросившая меня с аэродрома, еще не успела развернуться, а из распахнутого подъезда она уже неслась сюда. С разбега бухнулась в меня — не разглядывала, не присматривалась, без запинки схватила меня всю целиком — мама! Мигом вытряхнуло остатки одурманенности от полета, в душе занялось, заликовало — какое это было счастье встречи.
Без малого два года назад я приезжала наскоро в последний раз. Она обрадовалась мне, но то было другая встреча, другая девочка — худенькая, с поджатыми плечиками. Стоило порывистой радости улечься, она взбиралась на диван и, тихая, молча смотрела на меня из-под вскинутых под углом друг к другу бровей — как у ее отца в минуты душевной настороженности: что-то скорбное в глазах. А ей-то с чего досталось? Она не помнит отца, и доля ее — никогда не увидеть, не узнать его. Такая маленькая, хрупкая. Меня ранило беспомощной нежностью. А теперь ее как подменили. Крепенькая, цветущая, загорелая — только на днях привезли с детсадом из дачного поселка, — вся собой до краев жизнеутверждающая. И эта черная челочка на лбу, как и сейчас, все такая же.
В третий раз после гибели Павла я переступала этот порог. Когда семья вернулась из эвакуации, в те выпрошенные отлучки повидать дочь (фронт еще был недалеко от Москвы), родители Павла встречали меня растроганно: чувствовали, что я тяжело переживаю его гибель. Они сохранили псе мои письма. Там есть подписанные: «ваша дочь». Я знала, как они ждут от меня этих слов при порушенной мной с Павлом связи и, выходит, моего с ними родства. Ведь у нас оставалась общая — моя и их — девочка. Да и через день-другой я отбывала на фронт, откуда тоже могла не вернуться, и и их со мной прощании бывало даже что-то патетичное. Гордились, что Олина мама — фронтовичка.
В этот раз я возвращалась насовсем.
Отец Павла был на работе до ночи, как велось тогда. Меня, выходившую из машины, увидела в окно мать Павла. Это она закричала: «Оля! Мама!» Да и какая другая ожидаемая со дня на день женщина могла появиться в их дворе в военной форме.
Отец, как только Новороссийск освободили, поехал искать могилу сына. Вместе с отзывчивым человеком из нового руководства города исходил, излазил сопку Сахарная Голова, оставаясь в неведении, что ничто живое не могло подползти сюда живым, незамеченным немцами с их господствующей тут высоты. Какое уж там захоронение!