Василий Ильенков - Сила жизни (рассказы)
Умрет, но стойко выдержит все муки и бригадир-полевод Максим Савельевич. Когда Вавилыч вербовал его в партию, он сказал:
— Недостоин. У коммуниста должна быть душа какая? Чтоб в нее все человечество влезло… Я уж лучше насчет урожая хлопотать буду…
Он очень обрадовался, когда услышал, что, есть такие — непартийные большевики.
— Вот это про меня сказано!
…Рядом с ним сидит Иван Турлычкин — существо безличное, полчеловека, но он кум Максима Савельевича и пойдет за ним в огонь и воду.
Вот так, одного за другим, перебрал Вавилыч десять человек и никого из них не мог заподозрить в подлости, на которую рассчитывал враг. Оставался последний — Фетис Зябликов.
Лохматый, угрюмый, этот человек был всегда недоволен всеми и всем. Какое бы дело ни затевалось в колхозе, он мрачно говорил:
— Опять карман выворачивай!
Когда Вавилыч приходил к нему в дом, с трудом волоча ноги, Фетис встречал его неприветливо:
— На аэропланты просить пришел? Или на негров?
Колхозный парторг в речах своих любил говорить: «Вот так живем мы. Теперь посмотрим на негров…». А Фетис бывало непременно крикнет: «Нам на них смотреть нечего!» — и пойдет к дверям. Тогда Вавилыч приходил к нему в дом, читал ему лекции о государстве, об обязанностях гражданина, и в конце концов Фетис подписывался на заем, причем тут же вынимал из кармана засаленный кожаный кошелек и долго пересчитывал бумажки, поплевывая на пальцы.
— Ты, Фетис, как свиль березовая, — сказал ему как то Вавилыч, выйдя из терпения.
Свиль — это нарост на березе; все слои в нем перекручены, перевиты между собой, как нити в запутанном клубке, и такой он крепкий, что ни пилой его не возьмешь, ни топором.
«Так и не обтесал его за пятнадцать лет», с горечью подумал Вавилыч, разглядывая Фетиса.
А Фетис подсаживался то к одному, то к другому и что-то нашептывал, низко надвинув на глаза баранью шапку. Вот он прильнул к уху Максима Савельевича, а тот мотает головой, отмахивается от него руками.
— Уйди, — сурово сказал он. — Ишь чего придумал…
Это слышали все. «Уговаривает выдать меня», подумал Вавилыч и, приготовившись к неизбежному, так сказал самому себе: «Ну что ж, Вавилыч, держи ответ за все, что сделал ты в этой деревне за пятнадцать лет».
А сделано было немало. Построили светлый скотный двор, сделали пристройку к школе под квартиры учителей, вырыли пруд и обсадили его ветлами. Правда, ветлы обломаньц — никак не приучишь женщин к культуре: идут встречать коров, и каждая сломает по прутику… Что еще? Горбатый мост через речку навели… А сколько нужно было усилий, чтобы уговорить всех строить этот мост!
Вавилыч еще раз оглядел сидящих в амбаре и вдруг припомнил, что все эти люди были до него совсем не такими. Пятнадцать лет назад Максим Савельевич побил деда Данилу за то, что тот поднял его яблоко, переброшенное ветром через забор на огород Данилы, а на другой год дед Данила убил курицу Максима Савельевича, перелетевшую к нему в огород. А потом эти же люди сообща возводили горбатый мост и упрекали того, кто не напоил вовремя колхозную лошадь. Теперь все они — члены богатой дружной семьи. И Вавилыч почувствовал радость, что все это — дело его рук, его сердца, что все это построено в душах людских ценой его собственного здоровья, что он с честью выполнил долг коммуниста.
Опершись на костыли, поскрипывая ими, он подошел к двери, чтобы в узкую щель в последний раз окинуть взором дорогой ему мир.
Фетис сидел возле двери и, увидев, что Вавилыч направляется в его сторону, съежился и отпрянул в угол. Здесь было темно. Отсюда он следил за парторгом, и на лице его было удивление, как тогда, когда Вавилыч первым прыгнул в ледяную воду, а он стоял на берегу, не понимая: как это можно лезть в воду и, стоя по грудь, среди льдин, вытаскивать мешки с зерном, которые принадлежат не тебе одному?
Вавилыч смотрел в щель, и лицо его было освещено каким-то внутренним светом, он улыбнулся, как улыбаются своему крохотному детенышу.
И когда Вавилыч отошел, Фетису страстно захотелось узнать, что такое видел парторг в узкую щель. Он припал к ней одним глазом и замер.
Над завеянной снегом крышей его дома поднималась верхушка березы. И крыша, и опушенная инеем береза, и конец высокого колодезного журавля были озарены золотисто-розовым светом. Это были лучи солнца, идущего на закат. Все это Фетис видел ежедневно, все было так же неизменно и неподвижно, и в то же время все было ново и неузнаваемо. Снег на крыше искрился и переливался цветными огоньками. Он то вспыхивал, и тогда крышу охватывало оранжевое пламя, то тускнел, и тогда становился лиловым, и вороньи следы-дорожки чернели, как вышивка на полотенце. Опущенные книзу длинные ветви березы висели, как золотые кисти, и вся она была точно красавица, накинувшая на плечи пуховую белую шаль… Вот так выходила на улицу Таня по праздникам, и все парни вились возле нее, вздыхая, гадая: кому-то достанется дочь Фетиса? Нет теперь Тани, нет ничего… Немцы увезли ее неизвестно куда.
И только теперь, глядя в щель, Фетис понял, что было у него все, что нужно для человеческого счастья. И он все смотрел и смотрел, не отрываясь от щели, тяжело дыша, словно поднимал большой груз.
Он почувствовал вдруг чей-то взгляд на себе, обернулся и встретился с глазами Вавилыча, и были они такие же огромные, черные, суровые, как у Заботкина в последний миг его жизни.
Визжал снег под башмаками немецкого часового, а Фетис все смотрел в щель и думал: «Мне бы в нее раньше глянуть… Вот недогадка!»
Потом он подошел к Вавилычу и, трогая его непривычными к ласке руками, проговорил:
— Озяб, небось… Ну, ничего… Это ничего… На вот, — он протянул ему свои рукавицы.
Загремел замок. Немец закричал, открывая дверь, и сделал знак, чтобы все вышли.
Их поставили в ряд против школы. Все они смотрели на новую пристройку к школе, и каждый узнавал бревно, которое он обтесывал своим топором.
По ступенькам крыльца спустился офицер. Это был пожилой человек с холодными серыми глазами, с презрительной складкой губ.
— Коммунисты, виходить! — сказал он, закуривая папиросу.
Двенадцать человек стояли неподвижно, молча, а Фетис, отыскав глазами березу, смотрел на буграстый черный нарост на ее стволе, похожий издали на грачиное гнездо.
«Свиль… Ну и что ж! Свиль березовый крепче дуба», торопливо думал он, шевеля губами. И в этот момент до слуха его вновь донесся нетерпеливый крик:
— Коммунисты, виходить!
Фетис шагнул вперед и, глядя в холодные серые глаза, громко ответил:
— Есть такие!
Офицер вынул из кармана записную книжку.
— Фамилий?
Фетис широко открыл рот, втянул в себя морозный воздух и с хрипотой крикнул:
— Фетис Зябликов! Я!
Его окружили солдаты и отвели к стене школы. Он стоял, вытянувшись, сделавшись выше, плечистей, красивей. Стоял и смотрел на березу, где чернел нарост, похожий на грачиное гнездо.
В радостном изумлении глядели на него одиннадцать человек. А Максим Савельевич тихо сказал:
— Достоин.
ВАРЕЖКИ
Кузьминична вязала шерстяные белые варежки, часто поглядывая на ходики. Было уже три часа ночи, а в шесть утра нужно было отправить Митю в далекий путь.
Маленькая керосиновая лампочка освещала сухие проворные руки Кузьминичны и блестящие мелькающие спицы, нанизывающие петлю за петлей. Клубок белой шерсти тихо шевелился на коленях.
Гладко причесанные волосы у висков были седые до белизны. Плотно сжаты тонкие, красиво очерченные губы. Когда Кузьминична поглядывала на часы, в ее глазах — больших и добрых — появлялась тревога: стрелки бежали сегодня необычайно быстро, так быстро, что Кузьминична подумала: ходики испортились. Но петух во дворе тоже прокричал третий раз за ночь, а петух не ошибется…
И проворные пальцы засуетились, забегали. Нельзя же Митю отправить без варежек. За окном посвистывал злой октябрьский ветер, раскачивал рябину, и она стучала по стеклу голой продрогшей веткой, а Кузьминичне казалось, что это стучит колхозный конюх Демид, чтобы сказать, что лошади для Мити готовы.
Из затемненного угла доносилось ровное, спокойное дыхание сына. И не было ничего дороже, как слушать это дыхание — звук жизни, ею рожденной, согретой, убереженной от множества болезней. И Кузьминична думала с тоской, что стрелка часов сделает всего три круга и наступит то, что неотвратимо надвигается на нее, — жестокое, неумолимое.
Все это совершилось неожиданно и потому воспринималось Кузьминичной как несчастье, как наказание, которого она не заслужила.
Еще вчера вечером она была счастлива. Митя приехал из Москвы веселый, возбужденный, какой-то особенно красивый, и Кузьминична вдруг увидела, что перед ней не мальчик, а взрослый человек, что в душе сына что-то произошло большое, праздничное.