Яков Михайлик - Соколиная семья
— Хлопцы, сюда! — зычно гаркнул какой-то детина по-украински. — Тут наш летак сив.
Свои. На душе отлегло.
Держа перед собой автоматы, ко мне поспешно приблизились несколько красноармейцев в ушанках, стеганках и валенках. Расспросы. Соболезнования. Но сейчас не до этого. Осматриваю самолет. Не поторопился ли сесть в это укромное местечко? Кажется, нет. Сквозь распоротый капот вижу пробоину в моторе. Вот откуда масло-то било… Что же теперь делать?
Красноармейцы с любопытством осматривают машину, пробуют на ощупь, восхищаются плавностью ее линий, всем ладным, стремительным корпусом. Вероятно, они и не догадываются, что лететь на таком самолете нельзя.
Тот самый детина, с зычным голосом, простодушно спросил:
— А дэ ще люды сыдять?
В другой раз я, наверно, посмеялся бы над его вопросом, но теперь было не до шуток.
— Это истребитель, — ответил я, — и летает на нем один человек.
— За скильких же вин чоловик вправляется?
— Считайте: за летчика – раз, за штурмана – два, за стрелка – три…
— От цэ голова! Нэ голова, а цила рада.
Разговор прервал подошедший командир роты.
— Васильев, — козырнул он, очевидно полагая, что летчик должен иметь большое воинское звание.
— Михайлик. Сержант Михайлик, — уточнил я, заметив, что командир постарше и поопытнее меня.
— Как же это вы так? — кивнул он на беспомощную машину.
Пришлось рассказать все по порядку.
— Тогда пошли на командный пункт, оттуда дозвонитесь до своей части. Мотор привезут?
— Не знаю. Может быть, легче самолет увезти. Приедет техник и решит, что целесообразнее, легче и быстрее.
А Шаповалов, должно быть, запрокинув голову, напряженно вглядывался в суровое небо и с тревогой ждал моего возвращения. Они, техники, всегда беспокоятся о нас, командирах экипажей.
Пышет жаром раскаленная докрасна буржуйка. По справедливости эту печку надо бы называть не буржуйкой, а фронтовичкой: столько уюта приносит она неприхотливым в быту военным.
Мы сидим на грубо сколоченных топчанах и табуретках. Слева от меня примостился Виктор Ефтеев. Теперь он ведущий, вместо погибшего командира звена младшего лейтенанта Сугокона. Поодаль от Виктора – лейтенант Поселянов. Каждый думает о чем-то своем, глядя на потрескивающие поленца в приоткрытой печурке. Должно быть, сама обстановка подсказывает грустно-лирическую мелодию "Землянки".
Бьется в тесной печурке огонь,
на поленьях смола, как слеза,
— тихо начинает Ефтеев. Поправив растрепавшиеся русые волосы, он вздохнул и вместе со всеми продолжил:
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Эта песня дошла к нам солдатскими тропами и поселилась, прижилась в полку, как добрая знакомая, врачуя сердца и души. Гибель и в самом деле могла настичь каждого из нас в любой момент, но тем не менее мы спокойно пели суровые, правдивые строки:
…До тебя мне дойти не легко,
А до смерти – четыре шага…
До тебя – это до любимой. А у всех ли они есть, любимые? Всем ли довелось изведать трепетное чувство любви? Наверное, не всем. Многие, как и я, ушли в армию восемнадцатилетними пареньками, и никто нас, разумеется, не ждет. Но уж такова сила слова, что его, как говорят, не выбросишь из песни.
— Так, чего доброго, и слезу недолго пустить, — встрепенулся Поселянов, потирая ладонью синевато-бурые пятна на лице – следы от ожогов. — Может, баланду потравим?
— Давай! Витек, ты не против? — спросил сержант Выдриган.
— Что же, пускай травит, — равнодушно ответил Ефтеев.
— Тогда послушайте, как мой дед на тетеревов охотился без ружья.
— Как это – без ружья?
— Очень просто. Они ведь любопытные, но, как видно, глупые. Заметит этакий расфуфыренный космач деда и глядит на него, как на чудо: охотник, мол, а без ружья. А дедок-то мой шустрый. Бегает вокруг дерева – тетерев за ним поворачивается. Накружится до одури, и шмяк деду под ноги. Тот его в мешок и к следующему дереву. А там уже другой красавец дедовых фокусов ожидает…
— И помногу приносил? — подмигивают ребята шутнику.
— На эскадрилью хватило бы, кроме Михайлика, — продолжает балагур.
— Это почему же?
— Так вин же хохол. Сало да галушки лопае, а птахами брэзгуе, — закончил по-украински Поселянов.
Ребята смеются, лишь Виктор по-прежнему задумчив. Он трогает меня за рукав и показывает на часы: пора на дежурство.
С сожалением покидаем свой подземный салон с жарко пылающей времянкой, разбитного неунывающего Поселянова. Надо: за два часа дежурные летчики порядочно промерзли в кабинах и теперь, пожалуй, нетерпеливо поглядывают на снежный горб землянки…
Прогрели моторы, чтобы в случае сигнала на взлет немедленно запустить их. Не прошло и двадцати минут, как над аэродромом появились два Мессершмитта-109. Ясно – прилетели блокировать, чтобы не дать нам возможности взлететь. А тем временем бомбардировщики, наверное, сбрасывают свой разрушительный груз на соседний аэродром.
Из реденького леска затрещали пулеметные очереди, однако гитлеровцы не уходили,
Разворачиваясь для повторного захода на соседей, юнкерсы попутно высыпали на нас несколько кассет лягушек – мелких прыгающих бомб. Надо бы немедленно взлететь, но проклятые мессеры висят буквально над нами. И тем не менее кто-то с командного пункта дал зеленую ракету. Это приказ на вылет.
Поднимаемся в паре с Ефтеевым. Слева от меня проносится Ме-109. Я знаю, что сейчас произойдет, и от бессильной ярости стискиваю зубы до боли. Но зубами фашиста не проймешь, поэтому пытаюсь повернуть нос яка в сторону вражеского самолета, чтобы ударить по нему хоть не прицельным, а заградительным огнем. Машина почти не слушается, слишком мала скорость после отрыва от земли. А времени нет…
Мессершмитт коршуном кидается на Виктора, и его самолет, вспыхнув, сваливается на левое крыло. Эх, Витя, Витя…
Словно щепку, подбросило и мой як. Мотор заглох. Кабина наполнилась острым запахом гари. В жуткой тишине слышу треск пушечных и пулеметных очередей. Это меня расстреливает второй фашист.
На ногах ощущается липкость. Кровь? Но думать об этом некогда. Надо садиться прямо перед собой, пока не взорвались бензобаки. Инстинктивно посылаю ручку управления вперед. Из-за дыма и какой-то вялости ничего не вижу. Толчок.
Вспарывая фюзеляжем податливые сугробы, самолет ползет по поляне.
Сейчас налетит Ме-109 и добьет машину и меня. Надо выбираться из кабины. Отстегиваю привязные ремни и переваливаюсь через борт. Слева и справа вздымаются мелкие снежные фонтаны. Поднимаю голову – прямо на меня пикирует гитлеровец. Бежать в лес! Но противная вялость, потяжелевшие комбинезон и унты приковывают на месте, вдавливают в рыхлый снег.
Немец повторяет заход. В бессильной ярости ругаюсь, потрясаю кулаками. Брань и кулаки против пушек и пулеметов? Смешно. Снаряды и пули решетят як, бороздят снежную целину.
Третье пикирование. Зарываюсь в снег. Голову накрываю парашютом. Слышу, как на моем самолете начинают рваться раскаленные огнем снаряды. Сейчас воспламенятся бензобаки…
Взрыв выбросил меня из снежного логова. Немец ушел. Дымящийся трубчатый скелет растерзанного яка торчит страшным привидением.
— Яша, жив?..
Это Шаповалов. Сколько времени прошло, как я лежу у останков самолета? Не знаю. Для меня оно остановилось с того момента, как сгорел Виктор Ефтеев. На миг вспомнилось: До тебя мне дойти не легко, а до смерти – четыре шага…
Трясущимися от нервного потрясения руками сворачиваю самокрутку и глотаю дым. Жадно. Взахлеб.
— Яш! — тормошит за воротник комбинезона техник. А что – Яш? Без друга. Без самолета. Без желания жить. Что – Яш?!
— Пойдем, — Шаповалов показывает в сторону деревни, где догорает крайний дом.
В горячке рванулся из сугроба, встал. Но острая боль подкосила колени, и я снова упал. Техник бережно берет меня под мышки, поднимает и молча волочет, проваливаясь по пояс в снегу. Он что-то говорит. В памяти застревает единственная фраза: Горящий самолет Виктора врезался в дом…
Доктор насчитал тридцать восемь осколочных ранений от разрыва эрликоновского снаряда. Тридцать восемь? Почему не сто? Почему я остался жив, а Ефтеев погиб?
— В госпиталь отправлять не будем.
А мне все равно.
— Отлежишься в полку.
А Ефтеев никогда не отлежится.
— Ранения не очень опасны…
А Виктор отжился.
— Скоро будешь летать.
А моему ведущему теперь все равно – буду я летать или нет.
— Ты еще счастливо отделался.
— Доктор, идите к черту!
Медик ушел. Рад: человек ругнулся, значит, в своей тарелке. А это главное.
Ноги распухли, как бревна. Возле кровати лежат посеченные осколками снаряда унты. И унтята в дырках. Если бы не меховая обувь, ранения могли быть намного опасней. Остаться без ног… Это для летчика трагедия. Ползун. А сердце – в небе. Какое счастье иметь ноги. Обыкновенные ноги, которые необходимы тебе не для ходьбы, нет, — чтобы управлять педалями, чтобы слушался тебя руль поворота.