Владимир Дружинин - Завтра будет поздно
После обеда мы подготовили передачу. Потом я включил Берлин, прослушал Дитмара и составил комментарий с вестями из наших сводок.
Тронулись в полночь.
– Во, лупит по дороге! – бросил мне, подбоченившись, Охапкин.
Трактор вытянул звуковку из ложбины, Коля снял трос и сел за руль.
Мы миновали лес и остановились.
Впереди падали снаряды. Звуки доносились глухие, короткие, словно снаряды не рвались, а глохли в толще снега.
Как только замолкло там, Коля дал газ. Чаще всего по дорого била одна батарея. Машина ринулась вперед. Оглушительно задребезжали железные тарелки в шкафчике. Быстрее, быстрее! Пока немцы перезаряжают, мы успеем проскочить. Должны успеть.
Это очень неприятно – сидеть в темном кузове. Всякое приходит в голову: не проскочим, завязнем в рытвине, а может, не одна батарея бьет?
Майор в кабине, а напротив меня, опустив голову, молча сидит Шабуров. Поле, наверно, залито луной, и машина на нем черная, как яблочко мишени, и нас легко накрыть, разнести вдребезги.
Я не вижу поля, не вижу луны: окна задраены, ни единой щелочки. Зажечь бы свет! Но зажигать не велено: надо экономить аккумуляторы. Звуковка несется на предельной скорости, все вокруг скрипит, звенит, кто-то падает и катится мне под ноги. Удар молнии, крохотная вечность тишины – и разрыв. Но уже позади! Воздушная волна бьет в дверь звуковки.
Проскочили! Если у них одна батарея…
Молодец Коля! Да, проскочили! Еще молния, еще разрыв, но уже далеко позади.
На переднем крае, в нежилой землянке, поврежденной бомбой, позиция, выбранная майором. Ветер задувает снег в пролом. В рваной рамке обледенелых, покореженных досок – кусок берега, занятого врагом. Уродливые бугры, редкие, тощие сосенки, свинцовые вспышки пулеметов.
Здесь край нашего мира. Лысые холмы на том берегу потому и уродливы, а сосенки потому и кажутся такими чахлыми, больными, что там враг. Может быть, сосны неживые, без корней. Их срубили и воткнули перед огневыми точками, перед траншеями для камуфляжа.
На полу землянки – примятые ветки хвои. Днем здесь несет дозор снайпер. У пролома, на бревне, куда достает лунный свет, рядком лежат стреляные гильзы. Я невольно считаю их. Восемь гильз, и если каждая пуля попала в цель…
Пока я машинально отсчитываю гильзы и строю догадки, сколько может быть убитых врагов, руки мои успевают сделать множество движений. Передний край не велит медлить. Охапкин бросает мне плащ-палатку. В ответ на шальные пули, повизгивающие то и дело, Коля сопит и залихватски звонко шмыгает носом. Он хочет показать мне и в особенности майору, что презирает опасность, презирает всей душой. Теплый, вздрагивающий борт звуковки подведен к самому входу в землянку, и Коля подает мне из машины микрофон. Следом за микрофоном вползает в землянку длинный, упругий резиновый шнур.
– Начинайте, – сказал майор.
На звуковке Шабуров пустил движок. Тотчас в маленькой стеклянной лампочке, соединенной с микрофоном, родились зернышки света, разгорелись, осветили тетрадку в моей руке и пятнистую плащ-палатку, накрывавшую меня.
– Achtung! Achtung! – произнес я. – Hier ist der Sender der Rote Armee [Внимание! Внимание! Говорит передатчик Красной Армия! (нем.) ].
Громовой голос вовсе не мой – могучий, богатырский голос несется на тот берег. Он топит перестук движка, глушит все вокруг и так плотно заполняет дырявую землянку, что в нем, кажется, можно захлебнуться.
Немцы могут направить против этого голоса огонь своих пушек, минометов. У них там много оружия. Хватит одного снаряда, чтобы разнести в щепы эту землянку. Или машину. Но об этом некогда думать. Да, некогда, пока читаешь.
Кажется странным, невероятно странным, что наш голос, голос нашего берега, невозбранно штурмует немецкие траншеи, врывается в их землянки, движется вглубь, достигает второй линии их обороны, осаждает командные пункты, пункты их батальонов, их батарей.
Я прочел немцам вести с фронта. Потом Шабуров поставил пластинку. Лампочка погасла. Я сбросил маскировку. Фигура майора маячила у пролома.
– Слушают, – молвил он удовлетворенно. – Эх, тут бы не вальс, а…
Где-то невдалеке лопнула мина. Еще одна. Шабуров доиграл вальс. Майор шагнул ко мне.
– Отдыхайте. – Он взял у меня тетрадку. – Теперь я сам.
Главного сообщения он но уступит никому. Он оповестил об убийстве Буба, прочел его письмо к отцу, а затем, уже не по тексту, повинуясь внезапному наитию, закричал:
– Убитый – ваш товарищ! Вы знаете его? Если знаете, дайте трассирующую очередь!
Немцы притихли. Даже вспышки пулемета стали реже.
Но ответа нет. Минута, другая – и вот уже алые прутья хлещут ночное небо.
У меня захватило дух. Нам ответили! Да, пули посланы прямо вверх. Вероятно, офицер спит в блиндаже, и солдат осмелился… Узнал по письму, о ком речь, улучил удобный момент и ответил.
Майор читал письмо снова, когда звуковка вдруг умолкла. Тишина словно обрушилась на нас, расплющила репродукторы.
Голос майора, по инерции произносивший фразу, донесся, как шепот.
Что случилось? Я шагнул к выходу и столкнулся с Шабуровым, вылезавшим из машины.
– Подвижные системы, – бросил он.
Эх, мать честная! Значит, надо лезть на крышу звуковки, налаживать эти проклятые подвижные системы.
Шабуров уже на крыше. И Коля поднимается туда же.
Шабуров управился бы и один. Но вдвоем быстрее, конечно. Оба нагнулись над рупорами, капитан орудует ключом. Дела на несколько минут, но как они тянутся, эти минуты!
Две фигуры отчетливо видны в лунном свете. Да, землянка не закрывает их целиком. Немцы, наверно, заметили их.
"Нагибайтесь же! – хочется мне крикнуть. – Ниже, ниже… Черт возьми, неужели так трудно нагнуться?"
Тот берег молчит. Не видят или… Даже шальные пули залетают как будто реже. Майор улыбается мне и что-то говорит, показывая в сторону врага. Да, это тишина ожидания.
Вот когда задело их! Хотят дослушать до конца письмо убитого. Офицеров, должно быть, разбудили. "Креатуры Фюрста", нацисты из самых отпетых, соглядатаи, тоже прислушались, ждут, им не терпится знать, что же затеяла красная пропаганда… Кто из них решится выдать себя, послать пулю или мину? Нет, затаились.
Наконец динамики в порядке, звуковка снова обретает голос. Майор дочитывает письмо.
– Вот до чего дошло у вас! – говорит он. – Убивают своих же солдат. Надеются с помощью террора удержать вас на месте. Удержать на обреченном рубеже, в безнадежно проигранной войне. Напрасно!
В тетрадке этих слов нет. Он отбросил ее, говорит свободно, горячо. Я любуюсь им, как ни жаль мне моих пропавших трудов. Немецкий язык он знает с детства – это певучий баварский говор села Люстдорф, что под Одессой.
– Напрасно! – грохочут трубы звуковки. – Красная Армия гонит оккупантов. Где были ваши траншеи, теперь там могилы. Там березовые кресты.
Одинокая вереница трассирующих путь взметнулась над буграми. Что это, еще один запоздалый ответ? Или знак одобрения?
– Березовые кресты! – гремит наш берег. – Березовые кресты, поражение… Гитлер губит вас!
Отрывисто затявкал пулемет.
– Офицеры пугают вас советским пленом. Будто мы убиваем пленных! Тогда зачем же нацисты убили вашего товарища? Какой в этом смысл, если мы убиваем пленных? Значит, нацисты сами не верят тому, что твердят вам!
Гитлер проиграл войну. Креатуры Фюрста не смогут помешать вам, если вы примете единственно правильное решение…
Когда я уже смотал шнур микрофона, а Охапкин заводил мотор, на том берегу ударили минометы. Мины, не долетая, врезались в лед.
Обратно я ехал снова в кузове, вместе с невыносимо безмолвным Шабуровым.
– Здорово! – сказал я. – Здорово выдал им майор!
Мне сдается, я вижу: в темноте кривятся жесткие губы капитана.
– Из-за одного фрица столько шуму, – зло выдавливает он.
"Ничем его не проймешь, – думаю я. – Упрям. Подаст еще один рапорт и так будет долбить в одну точку, пока не добьется своего".
На этот раз Охапкин как будто еще быстрее одолевает опасный перегон.
4
В ту же ночь наше боевое охранение задержало двух перебежчиков солдата и ефрейтора. Я застал их в крестьянской избе. Русская печь обогревала комнату с изорванными обоями, устланную соломой.
Немецкий солдат, курносый, розовый коротышка, потирал руки и улыбался, радуясь теплу и тому, что остался невредим. Идти в плен было как-никак боязно. Если в лагере русские относятся к пленным так же благородно, тогда что же, жить можно.
– И там не обидят, – сказал я.
– Значит, выбрался из дерьма. – Солдат скорчил гримасу и почему-то подмигнул.
Ефрейтор – длинный, костлявый, бледный, с синевой под глазами – лежал на соломе. Он страдал от какого-то недуга или притворялся больным. Фамилия у него оказалась не простая, с приставкой "фон".
– О, да, именно благородно, – произнес он. – Ты, Гушти, совершенно прав.