Антон Деникин - Офицеры
— Он — ваш «новый друг» — зовет вас к бунту, к насилию, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только «капиталистов», но и рабочей, и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там — за проволокой! И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления…
Слишком еще живо осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет «трусливый» — самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, — или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово «наступление», которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, но больше говорить Аль-бову не позволили.
Толпа ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки… Положение становилось критическим. Прапорщик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел его к выходу. Туда же, со всех сторон сбегались уже солдаты 1-й роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему:
— Погоди, сукин сын, — мы с тобой сосчитаемся!
* * *
Ночь. Бивак затих. Небо заволокло тучами. Тьма. Альбов, сидя на постели в тесной палатке, освещаемой огарком, писал рапорт командиру полка:
«Звание офицера — бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным и бесполезным дальнейшее прохождение в нем службы. Прошу ходатайства о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца свой долг».
Он лег на постель. Сжал голову руками. Какая-то жуткая и непонятная пустота охватила, словно чья-то невидимая рука вынула из головы мысль, из сердца боль…
Что это?.. Послышался какой-то шум, повалилось древко палатки, потухла свеча. На палатку навалилось много людей. Посыпались сильные, жестокие удары по всему телу. Острая невыносимая боль отозвалась в голове, в груди… Потом все лицо заволокло теплой, липкой пеленой, и скоро стало опять тихо, покойно, как будто все страшное, тяжелое оторвалось, осталось здесь, на земле, а душа куда-то летит и ей легко и радостно.
…Очнулся Альбов от какого-то холодного прикосновения: рядовой его роты, пожилой уже человек, Гулькин, сидит в ногах его кровати и мокрым полотенцем смывает у него с лица кровь. Заметил, что Альбов очнулся.
— Ишь, как разделали человека, сволочи. Это не иначе, как пятая рота — я одного приметил. Очень больно вам? Доктора, может, желаете позвать?
— Нет, голубчик, не надо. Спасибо! — Альбов пожал ему руку.
Помолчали.
— Вот и с ихним командиром, капитаном Буравиным, несчастье случилось. С час тому пронесли мимо нас на носилках, в живот ранен; говорил санитар, что не выжить. Возвращался с разведки, и у самой нашей проволоки пуля угодила. Немецкая ли, свои ли не признали, кто его знает…
Стал накрапывать дождь, гулко ударял по полотнищу палатки.
— Что с народом сделалось, прямо не понять. И все ведь напускное у нас! Все это неправда, что против офицеров говорят — сами понимаем. Всякие, конечно, и промеж вас бывают… Но мы-то их знаем хорошо. Разве мы сами не видим, что вы вот к нам — всей душой. Или, скажем, прапорщик Ясный… Разве такой может продаться? А вот, поди ж ты, попробуй сказать слово, заступиться — самому житья не будет. Озорство пошло большое. Только озорников теперь и слушают… Я так полагаю, что все это самое происходит потому, что люди Бога забыли. Нет на людей никакого страху…
Альбов от слабости закрыл глаза. Гулькин торопливо поправил сползшее на землю одеяло, перекрестил поручика и потихоньку вышел из палатки.
Но сна не было. На душе — неизбывная тоска и гнетущее чувство одиночества. Так захотелось, чтобы около было живое существо, чтобы можно было, молча, без слов, только чувствовать его близость и не оставаться наедине со своими страшными мыслями. Пожалел, что не задержал Гулькина.
Тишина… Весь лагерь спит. Альбов сорвался с постели, зажег свечу. Овладело тупое, безнадежное отчаяние. Нет уж больше веры ни во что. Впереди беспросветная тьма. Уйти из жизни? Нет! Это была бы сдача… Нужно идти дальше, стиснув зубы и скрепя сердце, пока… пока какая-нибудь шальная пуля — своих или чужая — не прервет нити опостылевших дней.
Занималась заря. Начинался новый день, новые армейские будни, до ужаса похожие на прожитые…
Враги
Ночь — темная, беззвездная. Дорога идет по снятому, неубранному еще полю. Веет сыростью и холодком от земли; сырость висит в воздухе, ложится на лицо и застит глаза, и без того не видящие. Только когда порозовеет чуть одно рваное облачко от безнадежно пробивающейся сквозь него луны, тогда тьма расползается на короткое время, и мгновенно кругом вырастают из земли силуэты копен — черные и лохматые; они плывут медленно навстречу, обгоняя друг друга, обтекая дорогу и вливаясь опять в кромешную тьму.
По дороге вьется лента повозок, набитых добровольцами — по шесть, по восемь, — почти бесшумно и невидно. Местами только, таясь и крадучись, проглянет тусклый огонек — то близко, то где-то очень далеко, отмечая извилистый путь колонны. И тотчас же с передней повозки загудит тихий, хриплый окрик:
— Не сметь курить!..
Повторяется, как эхо, десятки раз, прокатывается по всей колонне и глохнет в черной дали.
Проехал рысью верховой, поднял шум; на него цыкнули.
— С приказаньем я… Это, что ли, отряд генерала Боровского?
— Нет.
— Ах ты, так-растак, куда ж это я заехал?! Тьма проклятущая. Где же мне теперь найтить его?
— Вправо сверни, за железную дорогу…
— Ах ты, так-растак!..
Верховой повернул коня, пошумел еще, пробиваясь между повозками, и пропал в ночи.
Справа где-то послышался гулкий треск пулемета. Все насторожились; повернули головы в ту сторону, где пробегал невидимый железный путь и где, должно быть, боковой отряд столкнулся уже с заставой красных. И тотчас впереди взвилась огненная змейка с пушистым хвостом. Одна, другая, много… Целые снопы ракет на несколько верст осветили незримую и пока еще неощутимую живую линию, опоясывавшую селение Белую Глину и таящую в потенции, в жутком напряжении молчания — смертоносные жала…
— Какую иллюминацию устроили, дураки!..
— Дрейфят…
Справа бухнуло несколько раз и затрещало опять. Голова колонны неожиданно остановилась. Лошади задних повозок наезжали вплотную, ударяли дышлами в кузов передних и теплыми мордами тыкались в спины сонных людей.
— Легче!.. Ах, черт!.. Так-растак!..
И все смолкло, притаилось. Дремота сходила быстро: сейчас начнется… У многих привычных, даже и не робких, становилось на душе тревожно: от ночи — хранящей мистические тайны, преувеличивающей все зримое и слышимое, все контуры, масштабы, обостряющей впечатлительность и от полной неизвестности. Вносила, впрочем, успокоение уверенность, что кто-то знает, кто-то окутал чуткой завесой путь следования и невидимыми щупальцами — дозорами бороздит тьму. И еще одно… невольно, подсознательно пряталось в душе эгоистическое чувство: «скоро, быть может, брызнут и в нашу колонну… Пусть!.. Но… но пока эта дробь пулеметов не по нас». Не хотелось думать, что кому-то другому она несла ведь тоже увечье или смерть…
На войне вообще такие мысли не приходят в голову.
* * *
— И такой случай, — доносится тихо с одной повозки, — как раз это подхожу я к усадьбе Захаренки, а там — комендант со штабной ротой. Окружили дом. Керосином воняет за версту: несколько человек поливают из жестянок стены. Зажгли. И сразу как вспыхнет, как завоет пламя!.. Стены деревянные, давно дождя не было. Комендант покрикивает, распоряжается. В чем дело? Оказывается, Захаренко-то их и выдал…
— Какой Захаренко? — отозвался сонный голос со дна повозки.
— Да этот самый, товарищ мой.
— Поручик Ковтун, не ругаться!
— Ну, приятель мой, — если хотите, однокашник по школе.
— Где ж это было?
— Да в Песчанке, на последнем ночлеге.
— Так ты песчановский?..
— Вот тебе, здравствуйте, я уж полчаса рассказываю, а он… Ты спал, что ли? Так вот, пришел Захаренко в волостное — у них эти собачьи исполкомы не успели еще ввести… Пришел и заявил, что работники у него оказались корниловскими офицерами. Как уж он дознался — сами проговорились или подслушал кто-нибудь разговор, — коменданту точно неизвестно. Собрался сход, выяснили, что действительно эти двое — раненые и отставшие от Добровольческой армии в Первом Кубанском походе. Еще других нескольких отыскали и постановили всех их казнить. Ну… и расстреляли.