Виталий Мелентьев - Разведка уходит в сумерки
Глава вторая. ЧУЖОЙ ЗАПАХ
То, чего больше всего боялся Прокофьев — заделанных проходов в минных полях, — удалось избежать. И поэтому при первой встрече с советскими офицерами у него не столько спрашивали о том, где он пропадал целые сутки, сколько удивлялись, как он мог проползти между минами. Ведь если прополз Прокофьев — могли проползти и немцы.
Поэтому пока Прокофьев шел к своему взводу, по проводам и через связных на этот участок передовой шла тревога. Кто-то ругался, кто-то оправдывался, а солдаты, чертыхаясь, собирали оружие и, переваливаясь через брустверы, ползли в промозглую сырость ночи. Одни — прикрывать товарищей, другие — ставить мины на тропинку по которой прополз Прокофьев. И хотя все эти люди подвергали себя смертельной опасности, мокли и мерзли — никто не ругал разведчика. Слаженный солдатский телефон уже передал его историю: прикрывая раненого товарища, он вел бой с противником, который пытался отрезать разведчиков слева. (Работу вражеских крупнокалиберных пулеметов, очереди святовского автомата и взрывы его гранат видели все, поэтому эта часть прокофьевской истории не вызывала ни малейшего подозрения.)
Когда товарищ был убит, он взял его автомат и двинулся в лощину. Здесь наткнулся на ползущих в тыл всей поисковой группе немцев и вынужден был повернуть в сторону. (И эта часть рассказа не вызвала возражений. Нашлись такие, которые слышали глухой шум в устье лощины, а некоторые даже видели смутные тени, которые проскользнули к вражеским траншеям.)
Он пытался соединиться с основной группой разведчиков, но она к этому времени уже прорвалась сквозь заградительный огонь и ушла к своим. Прокофьев наткнулся только на труп младшего сержанта Ахмадуллина. Оружия возле сержанта уже не было — возможно, его прихватили разведчики. И потому, что он замешкался возле Ахмадуллина, его чуть не отрезали немцы; к счастью, удалось спрятаться в воронке. Когда немцы ушли, утащив с собой труп младшего сержанта, начался рассвет. Пришлось ждать вечера. (И эта часть прокофьевских злоключений была принята безоговорочно, хотя, собственно, оговорки могли бы быть.) Дело в том, что Ахмадуллин был убит, по-видимому, гораздо ближе к немецким позициям, чем утверждал Прокофьев, видевший труп младшего сержанта только в немецких траншеях. Могло показаться странным также и то, что тех немцев, которые чуть не отрезали Прокофьева, никто не видел. Но ведь противник есть противник, и в его задачу не входило заявлять о своем присутствии каждому досужему наблюдателю. Не заметили — значит, плохо наблюдали.
Эти и другие неясности были с лихвой перекрыты главным — сочувственным отношением к разведчику, который целые сутки пробыл между двух огней и вернулся домой невредимым. Он жаловался только на боль в плече, говорил, что ударился, когда скатывался в воронку.
Несмотря на явный ореол героя, который все разрастался вокруг Прокофьева, пока он продвигался к взводной землянке, товарищи встретили его сдержанно. В них еще не перегорела горечь неудачного боя, еще не все понимали, почему пришла эта неудача.
Обрадовался Прокофьеву только Сиренко. По-бабьи склоняя голову набок и хлопая руками по жирным бедрам, он пошарил в дальних углах своей каптерки, разыскал великолепные аргентинские сосиски, которые ценились в два раза дороже американских и сравнивались, пожалуй, только с русскими, поджарил картошки со пшигом и, доверительно подмаргивая, вытащил заветную фляжку. Все знали, что у Сиренко всегда есть водка. Уже хотя бы потому, что сам он не пил, а норма ему полагалась, как и всякому иному разведчику. Но не было еще случая, чтобы кто-нибудь выклянчил у него хотя бы сто граммов. Сиренко был неумолим: он ненавидел пьянство. А тут вдруг расщедрился.
Сиренко притащил угощение прямо в землянку, поставил сковородку на столик под окном, а сам пристроился в уголке, умиленно приглядываясь к Прокофьеву и по поварской своей привычке принюхиваясь к окружающим запахам.
Прокофьеву не хотелось есть; с голоду, а скорее, от нервного напряжения он наелся в злосчастной избе и теперь досадовал, что Сиренко торчит перед глазами и, значит, нужно разыгрывать зверский аппетит. И он довольно натурально обрадовался еде, выпил и стал есть.
По мере того как картошка на сковородке остывала, а жаркие, щекочущие запахи опадали, безгрешные, восторженные глаза Сиренко меркли, в них пробивалась тревога. Когда Прокофьев, отдуваясь, отставил от себя почти пустую баночку с аргентинскими сосисками, Сиренко поморщился и разочарованно сказал…
— Пахнет от тебя…
Почти убежденный в том, что все сошло хорошо, Прокофьев по старой памяти решил добродушно подшутить над поваром. Дурашливо пугаясь, он спросил:
— Неужели дерьмом?
— Нет. Хуже, — печально сказал Сиренко, вздохнул и стал торопливо собирать посуду.
Прокофьев подозрительно покосился на повара, сердце у него екнуло, но он сдержался, нашел в себе силы очень натурально потянуться и сказать:
— Теперь бы покемарить минуточек шестьсот.
Когда он опустил руки, оказалось, что рядом сидит новенький сержант. Как и когда он проскользнул в землянку, Прокофьев не заметил. Сержант смотрел на него глубоко сидящими, узкими светлыми глазами — твердыми и острыми.
— После такой передряги и этого маловато, ага? — и уже совсем мягко добавил; — Может, на старое местечко ляжешь? — Сержант кивком показал на окно.
Звякнула посуда, послышался тяжкий вздох Сиренко. Сержант доброжелательно улыбнулся. Николай насторожился: он уже знал цену подобной улыбке.
Нет, новенький сержант ему не нравился. Худощавый, чуть выше среднего роста, скуластый. Скулы особенно заметны потому, что лицо у него продолговатое, чистое и не то что загорелое или смуглое, а, скорее, темное, словно под кожей ходила особенно густая, тягучая кровь. Разведчик промолчал, и сержант отвернулся. Он знал, что в новой части, в новом взводе нечего ждать распростертых объятий. Нужно делом показать, на что ты способен как разведчик, как человек и как товарищ. И он был готов к этому. Однако все попытки наладить контакт с новыми сослуживцами пока не давали результата: он явно не нравился. Сержант чувствовал это и даже понимал, почему это произошло.
Когда взвод уходит в бой, а ты остаешься только потому, что новенький, — это невольно отгораживает тебя от товарищей, как бы переводят во второй сорт. Больше того, когда бой окончился неудачно и на тронутой морозцем земле оборвались чьи-то жизни, а ты в это время сидел в землянке под надежными накатами, — ожидать, что за это тебя полюбят, смешно.
Неудача как бы отдалила сослуживцев от сержанта, словно он непонятным образом был тоже виноват в неудачах и смертях. И сержант, понимая это, прощал и холодность приема, и обидную снисходительность, а то и прямую неприязнь. В чем-то люди правы, как в чем-то нрав и Прокофьев — ведь именно он больше всех пострадал от неожиданного вторжения сержанта: вынужден был уступить ему облюбованное место на нарах.
Сейчас сержант хотел помочь Прокофьеву не столько вернуться на это место, сколько уйти с того, рядом с которым спал когда-то Святов. Сержант знал: ничто так не действует на нервы после боя, как пустое место рядом с тобой. Но помощь не приняли. И это было неприятно.
Сержант посмотрел на устраивающегося на нарах Прокофьева, едва заметно вздохнул и подумал: «А все-таки он здорово держится — без истерики, без нытья».
Прокофьев улегся поудобней и затаил дыхание, а потом осторожно втянул воздух. Его стеганка, маскировочная куртка пахли тем чужеродно-неприятным, чем пахнут немецкие блиндажи, постои и землянки, — смесью нечистого тела, дешевой парфюмерии, надушенного табака и нестираных шерстяных носков. Запах этот въелся в его одежду и, вероятно, в волосы. Слабый и в то же время острый, потому что ночной морозец словно отточил его, он теперь пробивался как бы изнутри самого Прокофьева и был очень опасен. Сиренко его учуял, и как он поведет себя в будущем, предположить нельзя.
На мгновение Прокофьеву стало нестерпимо страшно. Он вскочил и сел на нарах. Тотчас поймав на себе все тот же острый, исподлобья взгляд сержанта, он подумала «А что, если этот новенький — один из тех, кто должен следить за мной?»
И ему опять стало страшно. Новый страх как бы выбил старый, и, овладев собой, Прокофьев сбросил маскировочную куртку и вышел из землянки. Расстегнув стеганку, сняв ушанку, он пошел навстречу ветру и долго бродил по утреннему лесу, набирая в пазуху терпкий, ни с чем несравнимый запах осин, загнивающих листьев и лесных трав.
Новенький сержант сидел у окна и думал. Он не видел, куда ушел Прокофьев, но уже не считал, что он молодец, — истерика, по его мнению, все-таки получилась. И хорошо хоть то, что Прокофьев не вынес ее на люди. Это значило, что воля у него есть. И в то же время сержант пришел к совершенно неожиданному выводу? «Все-таки есть в нем что-то странное… Двойное».