Иван Петров - Будьте красивыми
Лаврищеву казалось, что открытие уже сделано, когда ведущих ученых группы при внезапных и таинственных обстоятельствах, ночью, поодиночке, арестовали.
Это было потрясающим.
И еще более потрясающим было то, что об арестованных сразу же, в ту же минуту, забыли в институте, их имена боялись упоминать и боялись упоминать их работу и замыслы, как будто и не было вовсе никого и ничего на свете и человечество забыло о реактивных двигателях. Лаврищев пытался обратиться к руководству института, в партийную ячейку, спорил, доказывал, может быть, слишком горячился по неопытности — все в институте стали обегать его, будто он заболел чумой. Тогда он написал большое письмо в ЦК партии — в оправдание ученых, их дела, столь нужного отечеству, их права искать. Убежденный в том, что произошла какая-то ошибка, он, чудак, вгорячах даже предлагал себя в заложники, лишь бы спасти ученых и дать им возможность довести дело до конца.
Свое письмо он отнес в ЦК лично. Он не захотел отдавать письмо второстепенным лицам в экспедиции, куда его препроводили, и настоял на встрече о ответственным работником.
И лишь тогда, когда остался один на один с ответственным работником, понял всю серьезность обстановки. Человек, которому он излагал свое дело, сидел прямо, смотрел на Лаврищева настороженно, пристально, через толстые роговые очки. У него не дрогнул на лице ни один мускул. Он слушал, не перебивая, и Лаврищев, подавшись вперед, страстно, с нетерпением смотрел прямо в роговые очки, как гипнотизер, пытаясь вызвать к жизни холодное стекло. И он наконец увидел за толстыми стеклами очков живые точечки, излучавшие теплый свет. И точечки говорили ему, подбадривая: «Я слушаю. Мне интересно. Пусть тебя не смущает, что я такой, я должен знать, от души ли ты говоришь, можно ли тебе верить, Я хочу верить и помочь тебе». И Лаврищев с надеждой рванулся вперед, точно боясь потерять из виду эти живые крохотные точечки, излучавшие живой свет. Он сказал торопливо: «Вы все понимаете, и вам нечего объяснять. Эти люди нужны Родине!» Точечки мгновенно погасли, спугнутые чем-то. «Оставьте ваше письмо, — сказал человек негромко. — Мы попытаемся сделать все, что возможно. — Добавил: — Хотя дело трудное, потребует времени».
Лаврищев вышел от ответственного работника в смятении, надеясь и не надеясь, что ему помогут. Случилось так, что его в тот же день арестовали. В последнюю минуту свободы он успел подумать не о себе, а о письме: значит, оно попало не в те руки.
О своем письме и о том, что оно попало не в те руки, он думал еще семь дней в ожидании первого допроса, и, наперекор всему, ночами, в темноте, точно далекие звездочки, ему виделись крохотные живые точечки, излучавшие теплый свет. Не хотелось верить, и он не мог верить, что его письмо попало не в те руки, потому что эти точечки, несмотря ни на что, излучали правду.
О письме в ЦК ему не напомнили ни на первом, ни на третьем допросе. И он промолчал и тоже не напомнил. А потом стало не до письма.
Ему было предъявлено обвинение в антисоветских взглядах, и это надо было опровергнуть, чтобы оправдать себя. Но то, что так ясно было в повседневной жизни, то, что никогда не приходилось ставить под какое-то сомнение, как, например, люди не ставят под сомнение необходимость для себя хлеба, воды, воздуха, то, что он, Лаврищев, не является антисоветским человеком, доказать это оказалось совершенно невозможным, и, чем больше он старался доказывать, тем более в нелепом положении оказывался.
Его покинули друзья, некоторые даже стали трусливо наговаривать на него: тогда-то пожалел арестованных «ученых-вредителей», тогда-то говорил о праве ученого искать, тогда-то неодобрительно отозвался о выступлении другого ученого, который стоял на единственно правильных позициях в науке и т. д. Лаврищев остался один, с глазу на глаз с теми людьми, которым надо было доказывать, что он не является врагом Советской власти. Все это было так нелепо, что иногда, очнувшись от забытья, он спрашивал себя в каком-то необычайно ясном душевном прозрении: «Да полно, не во сне ли все это происходит, со мною ли это происходит?!» И наутро с новой силой и с новой страстью доказывал следователю абсурдность предъявленных ему обвинений, — и оказывался в еще более нелепом положении.
В таком нелепом положении был не один Лаврищев, а множество людей. Это были, как и Лаврищев, совершенно безвинные люди, и то, что делалось с ними, было тоже страшно и нелепо. Сначала они, считая все недоразумением, пытались рассеять недоразумение, объяснить, кто и что они, зачем жили и живут на свете, говорили о своих заслугах и своих делах, как будто хотели, чтобы их наконец узнали, признали, не принимали за кого-то другого. Так иногда человек объясняется перед сумасшедшим, не веря в его сумасшествие: «Вася, Вася, это я, Петька, слышь, Петька, твой друг, вспомни, как на рыбалку вместе ходили, вспомни, Вася, — это я, я, твой друг Петька!» Но Вася только рычал, и тогда Петьку мало-помалу сковывал ужас, до него наконец доходило, что он имеет дело с сумасшедшим. Так и тут. Убедившись в том, что «Вася» их не узнает и не признает, люди начинали оправдываться, доказывать недоказуемое и попадали в то самое нелепое положение, из которого не было никакого выхода. Оставалось одно: замолчать. Но это по законам сумасшедшего «Васи» означало признать все обвинения и получить страшное возмездие. Дальнейшие доказательства своей невиновности привели бы к еще более страшному возмездию, потому что пришлось бы спорить с «Васей» и тем самым еще более подымать и будоражить его ярость. Была еще третья возможность, она предоставлялась не всем: когда вели на допрос, в коридоре четвертого этажа открывались окна во двор, и сколько людей решили воспользоваться этой возможностью выброситься вниз, уйти от унижений и оскорблений, неизвестно. Лаврищеву тоже была предоставлена такая счастливая возможность. Он встал у раскрытого окна, вдохнул хмельного свежего воздуху, сказал, оглянувшись, конвойному: «Чудесная погода на дворе, не правда ли?» — и пошел дальше. Он отказался от предоставленного ему счастья.
И отказаться от этого «счастья» ему помогло все то же сознание высшей правды. Как ни странно, это сознание высшей правды, которая выше личной правды, в тюрьме не ослабло, а еще более окрепло. И дело тут вовсе не в каких-то личных особых достоинствах Лаврищева. Человек никогда не бывает одиноким, даже если от него отвернулись все старые друзья и товарищи, даже если его посадили в тюрьму. В тюрьме он близко сошелся с одним изумительным человеком, его все называли Отцом: так велико было уважение к нему. Это был старый подпольщик-революционер, работавший еще вместе с Владимиром Ильичом Лениным. И люди, бесконечно веря Отцу, в этот самый тяжелый, трагический момент своей жизни просили его только об одном: побольше рассказывать им о Ленине. И он рассказывал, и его рассказы были не только о Ленине, а и о партии, о грядущем счастье. Лаврищев никогда не думал, что человеческое сознание способно вобрать в себя столько мудрой веры, сколько имелось у Отца. Он с такой достоверностью говорил о том, что ленинская правда в конце концов победит, о новом облике страны, ее сел, городов, ее людей, что у всех, кто слушал его, не оставалось никакого сомнения, что все это именно так и будет, так и преобразуется, обо всем этом именно так и думал Ленин, думала партия. Но — нелепость! — как раз за эти свои мысли Отец и сидел в тюрьме. Один осторожный, напуганный человек, прошедший все ступени тюремного воспитания — от первоначального узнавания с «Васей» и страстных оправданий до сознания нелепости своего положения — и наконец решивший замолчать, угрюмо спросил Отца:
— Зачем все это вы говорите? Кому-то как раз и не нравится то, что у вас свои суждения и свои мнения. Вы много думаете, ищете…
— Мы прокладываем пути истории, как же не искать, не думать, не выбирать, не спорить! Мы все признаем одну идеологию — идеологию коммунизма. Ничего иного, кроме идей коммунизма, у людей нет, никогда не будет, и никто не в силах противопоставить этой идее что-то более привлекательное, жизненное. Как этого не понять? Нам остается только одно: думать, искать, спорить о том, как лучше, как быстрее и как надежнее построить коммунизм. Без таких коллективных поисков ничего толкового не выйдет. Если мы идем впереди всех, то надо надежно и разведывать пути. Надо испытывать одно, другое, третье и выбирать лучшее. Мне сдается, мы стали бояться думать, на каждое слово стараемся поскорее набить тесный обруч теории, чтобы его больше не шевелить, и в результате омертвляем мысль — самое огненное и самое действенное оружие в борьбе за коммунизм. Свой каждый шаг, каждый поступок, каждую мысль мы должны проверять по Ленину. Пойми жизнь, пойми Ленина, а потом у жизни спроси, у Ленина спроси, когда трудно будет, — как быть? — они ответят, — говорил Отец.