Павел Шестаков - Взрыв
Меньше всего грузный Моргунов был похож на мальчика в коротких штанишках, каким увидел его режиссер. Он был в пиджаке в галстуке, которые специально надел по случаю этой и ему не особенно желанной встречи и теперь откровенно страдал от жары, то и дело вытирая широкий потный лоб.
— Сергей Константинович! — заторопился автор. — Позвольте познакомить вас…
— Очень рад, — сказал режиссер и протянул руку, но Моргунов, который держал в руке носовой платок, замешкался, убирая его в карман, отчего произошла заминка, вызвавшая улыбку на лице Марины.
— Валера, устройте нас, пожалуйста, — попросил Сергей Константинович возникшего поблизости официанта.
Пока тот сдвигал столики, чтобы усадить всех вместе, автор попытался представить Михаилу Васильевичу собравшихся. Моргунов неловко кланялся и пожимал влажные руки.
— А это наша, — с трудом выговаривая слово «наша», сказал автор, — молодая актриса Марина. Она будет играть Лену.
Моргунов хотел было сказать «очень приятно», но запнулся.
— Лену? — переспросил он, как и Лаврентьев в самолете, удивившись: но его недоумение было гораздо сильнее, и он, кивнув, разочарованно, повернулся в сторону последнего незнакомого человека, которому решил представиться сам:
— Моргунов, Михаил Васильевич.
Глядя на потного толстяка, его круглое, растерянное немного лицо с нависшим над широким галстуком подбородком, Лаврентьев не мог и предположить фамилию, которую тот назовет.
«Моргунов, Михаил… Мишка!»
И словно много лет назад, он ощутил под рубашкой, там, где до сих пор прощупывался след ожога, продолговатый шрам, прикосновение раскаленного металла.
— Лаврентьев.
— Наш друг, — добавил любезно, но не совсем точно Сергей Константинович.
Ни прозвучавшая фамилия, ни расплывчатая рекомендация режиссера не сказали ничего Моргунову, и он посмотрел на Лаврентьева, как и на всех остальных, кроме Марины, с вежливым доброжелательством, не обратив внимания на его дрогнувший голос.
Да, они могли пятнадцать раз встретиться на улице — бывший крепыш подросток, яростно метнувшийся тогда на Лаврентьева из глубины подвала с огненной кочергой, и ненавистный ему гестаповец с пистолетом в руке, в блестящем реглане и черной фуражке с низко надвинутым на лоб козырьком, лица которого Мишка не рассмотрел и не запомнил, — могли встретиться и не узнать друг друга.
Столики сдвинули между тем, все уселись и почувствовали себя свободнее.
— Может быть, шампанского по случаю знакомства? — предложил Саша, одолживший некую сумму у соседки, поклонницы кинематографа.
— Да не стоит, по-моему. Жарко очень, — отказался Моргунов.
— Я на тех же позициях, — поддержал режиссер, — разве что Марина рискнет?
— Я завязала, — ответила девушка с шутливой серьезностью.
— Выходит, сухой закон, — подытожил Сергей Константинович и обратился к Моргунову: — Прежде всего, дорогой Михаил Иванович…
— Васильевич, — поправил тот.
— Простите. Благодарим вас, Михаил Васильевич, что нашли время повидаться с нами. Вы, я слышал, на ответственной работе в промышленности. А мы, как видите, затеяли с помощью вашего земляка картину о событиях, участником которых вы, так сказать…
— Ну уж и участник, — покачал головой Моргунов. — Это он меня, землячок, за волосы притянул.
— Крепко, видно, тянул, — заметил Сергей Константинович, глядя на лысеющую голову Моргунова.
Марина фыркнула.
— Он парень настойчивый, — улыбнулся, понимая шутку, Моргунов.
— Вы прочитали сценарий?
— Читал.
— Каково ж ваше мнение?
— Мнение? Положительное. Люди сражались геройски. Головы сложили, а дело свое сделали. Спасибо, что помните о них.
— Но вы знали их лично.
— Как сказать… О том, что Шумов главный, я, например, не знал. А Константина Пряхина знал хорошо. Состоял в его группе.
— И девушку погибшую знали?
Моргунов посмотрел на Марину.
— Знал.
Сергей Константинович перехватил взгляд.
— Что, непохожа? — усмехнулся он.
— Лена не такая была.
«Начинается», — подумал режиссер.
— А какая же?
И тут все услышали неожиданное от этого добродушного с виду человека:
— Красивее.
Марина вспыхнула.
Моргунов и сам не знал, как это случилось. Он не любил обижать людей и понимал прекрасно, что сказал обидное, но вот сорвалось, не мог он представить на месте Лены эту фифу.
Всем стало неловко.
— Терпите, Мариночка, — утешил Сергей Константинович, — это издержки вашей работы.
— Я понимаю, — сказала она, чувствуя, как горят щеки, — я все понимаю… Вы, наверно… любили ее?
Это была новая неожиданность — так не вязалась внешность Моргунова с обликом влюбленного юноши.
«Заработал, — подумал Михаил Васильевич, — сморозил и заработал».
— Я? — переспросил он, не зная, что ответить, и подозревая насмешку. Но насмешки не было, как не было и дерзости в ее вопросе, было чисто женское моментальное понимание сути. — Правда, девушка, любил. Смешно, да?
И он вытер платком лоб.
Лаврентьев, на которого никто не смотрел, откинулся на спинку стула и чуть прикрыл глаза. Теперь только он понял все, что происходило тогда в подвале, понял, в каком состоянии находился Мишка. Так что же сделал он для этого человека, которому, как и Лаврентьеву, предстояло остаться в живых и жить? Лишил святого права расквитаться за нестерпимую муку? Или спас его человеческое достоинство? Остановил зло, разорвал цепочку, как сказал режиссер?…
А Сергей Константинович, будто уловив мысли Лаврентьева, а на самом деле стремясь покончить с охватившим всех смущением, попытался вернуться к прерванному разговору.
— Ну вот, — сказал он с сожалением Моргунову, — а вы про волосы!… Выходит-то наоборот. Упустили мы вас, а не притянули. — Впрочем, подлинного сожаления он не испытывал, потому что считал, что юношеская любовь не открытие для кинематографа, и заговорил о другом, не подозревая, как это «другое» близко двум сидящим рядом с ним людям: — Мы тут без вас о трудностях своих толковали. Не слишком ли облегченно показываем ваши подвиги? Взял и прикончил фашиста. Взял и взорвал эшелон или тот самый театр, о котором у нас речь идет. Лети все к чертовой матери! То есть, поймите меня правильно, я прекрасно понимаю, что, не взорви Шумов этих мерзавцев, мы бы, наверно, не сидели здесь сейчас все вместе… Но я не хочу, чтобы мои зрители видели людей, которым ничего не стоит убивать других, пусть во сто крат худших и заслуживших кару людей. Я, простите, просто не могу представить, чтобы такой молодой паренек, каким были вы, Михаил Васильевич, легко мог лишить жизни даже вооруженного врага, не говоря уже о безоружном…
— Это очень верная мысль, Сергей Константинович, — согласился Моргунов. — Убивать человека, даже если он того заслужил, очень трудно.
— Вот-вот, — обрадовался режиссер. — Ведь по большому счету преступление фашистов не только в том, что они убивали наших людей, но и в том, что они нас заставили убивать. Я убежден, что любое убийство противоестественно для человека, оно не может не оставить следа в душе, не может не травмировать нормального человека. Может быть, на всю жизнь.
— Но Шумов погиб, — заметил всегда рационалистично мыслящий Генрих.
— Я сейчас не о Шумове, имею в виду суд над предателем.
— Суд? — переспросил Моргунов, который читал первоначальный вариант сценария, где расправа с мерзавцем, погубившим Лену, была изложена несколько иначе, чем в окончательном.
— Да, суд. Предатель схвачен, и его судят подпольщики. Каждый твердо высказывается за смерть.
— Так и было? — спросила Марина у автора.
— К сожалению, это не совсем ясный момент. Приходилось домысливать некоторые детали.
— Вот именно, — подтвердил режиссер. — Вы не уточните этот эпизод, Михаил Васильевич?
Моргунов ответил не сразу.
— Думаю, правде это соответствует. Если бы все мы могли собраться, все бы сказали одинаково: смерть.
— Спасибо и на этом. Хотя, признаться, не хотелось выдумывать. Сейчас у нас это выглядит так: за казнь высказываются единодушно, но кто должен сделать это, привести, так сказать, приговор, — это трудно. Добровольцев нет.
— Руки марать не хотят? — спросил Моргунов.
— Нет, это сложнее… Помните, у Шолохова казнь подтелковцев? Григорий отказывается расстреливать, а Митька Коршунов идет охотно. Давай, говорит, пальну. Помните? А у нас ситуация совершенно иная, противоположная, если хотите. Необходимость возмездия ясна всем, но враг обезоружен и связан. Да, связан! Я так это вижу. Он привязан к стулу и сидит, обезумевший от ужаса, ожидая своей участи. Он уже не страшен, а просто отвратителен. И среди тех, кто осудил его, нет ни сочувствующих, ни палачей по призванию. Я хочу показать естественное отвращение к кровопролитию в людях, которых вынудили убивать.