Михаил Коряков - Освобождение души
С чувством неизъяснимым шел я по деревенской улице. Щедро светило майское солнце. Аисты вили гнезда на старых дубах. Вешний ветерок шевелил белые и голубые вышитые полотенца на высоких крестах при дороге. Колокольный звон сзывал прихожан. Из калиток выбегали женщины, девушки в праздничных хустках и торопились к обедне. Щемило у меня на сердце, навертывались слезы на глаза. Сам не знаю как, пришел и я к маленькой деревянной церкви, стоявшей на зеленом солнечном взгорье у берега реки.
— Будет ли панихида по Патриарху? — наивно спросил я на паперти у крестьянки, не соображая, что она вряд ли когда-нибудь слышала, кто такой Патриарх. Однако, она со старинной селянской учтивостью ответила, что надо спросить у церковного старосты.
Староста как раз выходил из алтаря, — старик с дремучей, подступавшей к глазам бородой, в поддевке.
Он сказал, что о смерти Патриарха ему ничего неизвестно, и только тут я сообразил, что откуда же ему знать об этом? Радиограмма была принята минувшей ночью. Газета еще не кончена печатаньем. Да она и не попадала к гражданскому населению.
Вернувшись в типографию, я взял газету, отнес старосте, дождался, пока он сходил в алтарь к батюшке и пришел с ответом, что панихида будет отслужена после обедни. Как в полусне, слушал я древние, полные таинственных значений слова церковной службы и песнопения, полные строгой торжественности. Кончилась панихида, староста нагнал меня в дверях и дал просфорку. По правде сказать, я не знал, что с ней делают.
— Благословясь, откушайте, — сказал староста.
Разломив пополам просфорку, я неторопливо, стоя на паперти, съел ее. Вышел из церкви на зеленую, в цветах, лужайку. И почувствовал, что жизнь моя переломилась так, как ломается палка через колено.
Не более, как через час, ко мне на квартиру явился солдат и сказал, что меня немедленно требует к себе редактор армейской газеты майор Рутман. Тотчас же я догадался, какой разговор предстоит мне с этим человеком, отличительные черты которого — очень острый и цепкий, но страшно узкий ум, злопамятность и лживость. Один известный московский поэт, работавший в нашей армейской газете, называл Рутмана не иначе, как «Врутман».
— Вы были сегодня в церкви? — спросил майор, положив длинные худые руки на бумажку, лежавшую перед ним на столе; позднее выяснилось, что то был донос, составленный сотрудником нашей редакции лейтенантом Горшковым, который видел меня на лужайке перед церковью.
— Был… — ответил я с простодушной улыбкой.
Не привыкший к откровенным разговорам с майором, тут я почему-то с радостной готовностью добавил: — Даже газету церковному старосте дал — с извещением о смерти Патриарха Сергия.
— Так, значит, вы и заказали панихиду?
— Нет, я ее не заказывал.
— Не отпирайтесь!
Как ни старался я объяснить, что в самом деле не заказывал панихиду, — тщетно: объяснения лишь раздражали майора. Он начал кричать, что напрасно оказывали мне столько доверия, прикомандировав меня в качестве военного корреспондента к штабу армии, повысив в звании до капитана, наградив орденом Красной звезды.
— Офицерское звание мною заслужено в боях, — спокойно ответил я. — Не вы, а я воевал рядовым под Москвой и я же командовал ротой у Старой Руссы. Военным корреспондентом работаю тоже не вашей милостью, — я журналист по профессии, без малого двадцать лет.
Майор, ожесточаясь, крикнул;
— Идите домой и ждите вызова.
Жил я на частной квартире, у местной крестьянки, муж которой при отступлении Красной армии в 1941 году был угнан на восток и теперь, по слухам, работал на военном заводе в Сибири. Хозяйка устроила мне на чердаке, на соломе, постель, поставила столик, — я мог там работать, в соседстве с аистами. Только теперь уже было не до работы. Забравшись на чердак, я начал придумывать план действий.
У меня была — от юношеских лет — привычка: гадать по книге. Задумать что-нибудь, развернуть наугад страницу и прочитать, что откроется. Так в Москве мы гадали под Новый год по Евангелию. В 1942 году, в Валдае, в монастыре Иверской Божьей Матери, старушка-богаделка подарила мне Евангелие — карманное, в кожаном переплете. Оно находилось при мне всегда, во всех походах. К сожалению, теперь его под рукою не было: в суматохе отъезда из Москвы я забыл его дома на подоконнике.
На память мне пришли известные евангельские слова: «Будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби». Каков был их смысл? Означали ли они, что «с волками жить — по-волчьи выть»? Что надо извиваться, ползать, пресмыкаться, как змея? Прийти, например, к майору и покаяться:
— Да, я был в церкви, совершил проступок, сознаю свою вину.
Нет, очевидно, евангельские слова следовало понимать по-другому. «Будет трудно…» — чтож! Не сказано ли про христианина: «Когда наступит для него стеснительное и трудное время, когда он будет гоним и уязвляем, тогда пускай отдаст все свое золото, серебро, тело свое попускает быть израненным, веру же Христову блюдет с великим опасением»? Покаяние перед майором было бы не блюдением, а предательством веры. Не выставлять на показ своей веры, но — блюсти ее и быть твердым, во что бы то ни стало твердым, даже «тело свое попуская быть израненным».
Вызвали меня вечером того же дня. В кабинете майора толпились работники редакции, политического отдела и трибунала Шестой воздушной армии. К удивлению своему, на столе у майора я увидел принадлежавшее мне Евангелие, и майор, заметив мой взгляд, усмехнулся. Оказалось, что мои домашние послали Евангелие из Москвы бандеролью. Майор распечатал пакет и с нескрываемым цинизмом приготовил крамольную книгу, как вещественный документ, отягчающий преступление.
Начался допрос. От начала до конца — издевательский.
— Когда мы стояли в Валдае, — задавал вопрос Пронин, заместитель майора, — я видел у вас на столе, в вашей комнате, «Историю Русской Церкви», такую толстую книгу, — припоминаете?
— Отлично помню. Это труд известного историка Голубинского, — кстати, из институтской библиотеки. Нам в институте не возбранялось им пользоваться.
Тотчас же кто-то захохотал:
— А «Кратким курсом истории ВКП(б)» вы когда-нибудь пользовались? Читали?
— Представьте, читал. Даже получил пятерку на экзамене по ленинизму.
— Но на столе у вас ни «Краткого курса истории ВКП(б)», ни «Вопросов ленинизма» я не замечал ни разу, — возразил Пронин.
Нет нужды подробно рассказывать о собрании, — оно длилось до полуночи. На одном вопросе все же следует остановиться.
— Как вы понимаете известные послабления, сделанные нами церковникам во время войны? — спросил майор.
Что мог я сказать? Только то, что «послабления» вызваны и некоторыми внутренними причинами, поскольку верующие еще имеются и церковь способствуюет патриотическому подъему целого народа, но главным образом — внешними обстоятельствами.
Майор все с той же дьявольской усмешкой повернулся на стуле и в сторону — не ко мне, а к собранию — произнес:
— Нельзя сказать, чтобы он был политически недоразвитым человеком. Когда он хочет, то рассуждает и пишет правильно.
И снова ко мне:
— Но понятно ли вам, что если мы сейчас даже с такой сволочью, как Черчиль, находимся в коалиции, то могли войти на время в соглашение и с попами? Вы, кажется, себе не ясно представляете, что после войны мы сведем свои счеты и с поповской сволочью.
Мне оставалось одно — молчать, не отвечать на такие выходки.
После вопросов потребовали дать объяснение по поводу предъявленных обвинений. И все же говорить не пришлось — не дали. Каждое слово, сказанное о церкви всерьез и без карикатуры, встречалось смехом, издевательскими репликами. Едва я сказал: интересуюсь историей церкви потому, что церковь — хранительница национальных традиций народа, — раздался хохот и свист. Едва обмолвился: долг литератора — наблюдать жизнь во всех проявлениях и в церковь я мог зайти из профессионального любопытства, как услышал окрик майора:
— Вы не просто зашли, — вы заказали панихиду!
Возглас майора был перекрыт другими:
— Советский офицер — в поповской компании!
— Да еще где — в районах Западной Украины!
— Опозорил мундир офицера Красной армии!
В конце собрания мне объявили, что обо всем будет доложено начальнику политического отдела армии, полковнику Драйчуку, который «примет соответствующее решение». На следующий день меня вызвал полковник, и здесь повторилась та же сцена: брань по адресу «сволочей-попов», с которыми я «вступил в соприкосновение». Драйчук отстранил меня от работы в армейской газете: до разбирательства в штабе фронта.
В политический отдел штаба фронта меня вызвали не скоро: должно быть, запрашивали обо мне в Москву, собирали сведения. Два месяца — июнь и июль 1944 года — я находился между небом и землей в буквальном и переносном смысле слова. К работе меня не допускали, но с должности не увольняли: я попрежнему числился военным корреспондентом при штабе армии. Офицеры штаба, когда-то считавшиеся моими друзьями, теперь боялись меня, избегали при встречах, точно зачумленного. Тогда я перестал ходить в штабную столовую: обедал на квартире. Целыми днями — сидел на чердаке и читал комплект «Современных записок», найденный мною в Луцке. Как только хлопала в сенцах дверь, я прятал журнал в солому и углублялся в грамматику польского языка, который решил изучить перед вступлением в Польшу.