Иван Черных - Ночные бомбардировщики
Виноградский пилотировал в перчатках, и они мозолили глаза Кедрову, не давая сосредоточить мысли на другом. [155]
— Вы бы сняли перчатки, — не выдержал Кедров, стараясь говорить как можно спокойнее. — Штурвал будете чувствовать лучше.
— Ничего, — ответил лейтенант. — Я привык. Ведь так по инструкции положено.
— Ну, ну, — усмехнулся Кедров и подумал: «Ко всему он еще и буквоед. Когда эта инструкция написана. Теперь ни один летчик не надевает перчаток: в кабине тепло и уютно — комфорт».
Вокруг самолета заклубились серые облака, и его стало бросать, как на ухабах. Началась болтанка. Кедров глянул на лейтенанта. Лицо Виноградского сосредоточилось, руки вцепились в штурвал так, что перчатки натянулись, как на барабане. Ему было нелегко, в облаках он почти не летал, но Кедров не взял штурвала: «Пусть учится, попыхтит, на то он и военный летчик».
Вскоре облака расступились, и бомбардировщик пошел между ними, как в ущелье, залитом солнцем. Слева они стояли белоснежной высокой стеной, а справа вздымались гигантскими башнями с круглыми, как церковные купола, вершинами. Кедров зачарованно смотрел на такую редкостную красоту: сколько не летай — но привыкнуть к ней невозможно.
— Командир, справа гроза, — доложил штурман. Кедров посмотрел на Виноградского. Лицо летчика показалось ему побледневшим, глаза поблескивали. «Да, пожалуй не из храброго десятка, — подумал подполковник. — И такой летчик у командира эскадрильи. А если завтра в бой?»
— Командир, гроза по курсу, — прервал мысли Кедрова штурман. — Дальность пятьдесят.
Кедров нажал на кнопку микрофона.
— «Волна», я сто третий, разрешите набрать высоту, болтает сильно.
— Сто третий, запрещаю менять эшелон, — ответив земля. — Выше вас идут самолеты.
Кедров думал. Возвращаться, не выполнив задание ему не хотелось. Но не лезть же в грозовое облако! Он ждал, наблюдая за лицом Виноградского. О чем думает лейтенант, хватит ли у него выдержки, чтобы не попросить разрешения развернуться обратно?.. Вот так держали курс летчики во время войны, когда впереди громыхали разрывы снарядов. Кедрову тогда было двадцать, как [156] теперь Виноградскому. А Васильку четырнадцать. Теперь бы ему было за тридцать...
— Дальность тридцать, — напомнил штурман.
— Будем обходить? — спросил, не поворачивая головы, летчик, и его спокойный голос понравился Кедрову.
— Да, — твердо сказал подполковник. — Возьми влево. «Это тебе будет экзамен, — неожиданно к нему пришло решение, — Ты выбрал его сам».
Бомбардировщик окутался облаками, и его стало швырять, как щепку в бурном потоке.
Не лучше ли вернуться? — предложил штурман.
— Вернуться? — насмешливо переспросил Кедров. — А как думает мой помощник?
Виноградский пожал плечами.
— Слово нехорошее «вернуться».
— Слышишь, штурман? Лейтенанту не правится это слово. Я тоже не люблю его. Смотри внимательнее на индикатор. Фронт не сплошной.
Болтанка усиливалась с каждой секундой. Ослепительно-белые облака превратились в непроглядно-сизые, в кабине потемнело. Штурман часто давал новый курс, но болтанка не прекращалась.
— Командир, надо вернуться, — более категорично потребовал штурман. — Грозы впереди повсюду.
Кедров еще раз глянул на Виноградского. Бледности на лице лейтенанта он не заметил, глаза, правда, поблескивали, но не тревожно, как показалось ему раньше, а азартно, как у молодого охотника, которого впервые взяли на хищного зверя. Вот так загорались глаза Василька, когда Кедров начинал рассказывать ему о воздушных боях.
Кедров сознавал, что испытывать судьбу дальше небезопасно и приказал летчику возвращаться.
Справа полыхнула молния. В наушниках так треснуло, будто рядом разорвался снаряд. Кедров на секунду ослеп и оглох. Он не видел ни Виноградского, ни приборную доску. Руки инстинктивно схватились за штурвал.
Первое, что прорезалось из темноты, это отблески на Приборной доске. «Пожар!» — мелькнула мысль. Взгляд метнулся в форточку, к двигателям, и от сердца отлегло: Вспышки давали наэлектризованные концы крыльев, с которых то и дело срывались огненные хвосты. [157] Кедров увеличил крен самолета, стараясь быстрее выбраться из этого облака.
Новая вспышка была еще сильнее, и бомбардировщик провалился вниз. Сзади что-то загремело. Кедров обернулся и увидел кислородный баллон. Он катался по кабине сзади сидений, угрожая приборам гидросистемы. Командир дал знак летчику, и Виноградский, отстегнув привязные ремни, полез к баллону. Самолет снова швырнуло. Не ожидавший этого Виноградский ударился головой о бронеспинку и рухнул в проходе. И Кедров ничем не мог ему помочь: штурвал нельзя было выпускать из рук ни на секунду.
Командир решил вызвать штурмана. Но Виноградский приподнялся и, взяв баллон, пополз в конец кабины. Прикрепил его куском провода к кронштейну и вернулся на свое место. Кедров глянул на лейтенанта и увидел на его лице кровь.
— Чепуха, — сказал Виноградский, опережая вопрос командира.
Достал платочек и засунул под шлемофон, где была рана. Бомбардировщик наконец вырвался из облаков. В кабине сразу посветлело, болтанка уменьшилась.
Кедров сажал самолет с особой осторожностью. Колеса почти неслышно коснулись бетонки. Едва они зарулили на стоянку, Кедров достал из бортовой аптечки бинт и стал бережно перевязывать еще более побледневшее лицо лейтенанта. Виноградский пытался было возражать, по Кедров властно прикрикнул:
— Сиди!
Бинтовал он долго и неумело, потом разорвал бинт и неразмотанный кусок протянул Виноградскому:
— Подержи!
Лейтенант подставил руку, но увидел, что перчатка в крови, быстро стянул ее. Взгляд Кедрова застыл на ладони правого летчика. Кожа на ней была тонкая, как папиросная бумага, исполосованная розоватыми рубцами. Кедров знал, отчего бывает такая кожа. Сильный ожог. Ему стало все ясно. И только теперь он вспомнил, где видел это лицо. Три
года назад в одной из газет был напечатан портрет курсанта и рассказ о мужестве будущего летчика, проявившего выдержку и находчивость в полет во время пожара в кабине самолета. Теперь только Кедров вспомнил: это был портрет Виноградского.
Кедров завязал узел и, опустившись на свое место, [158] стал смотреть вдаль, за аэродром, где начинался лес, о чем-то задумавшись. Потом повернулся к Виноградскому, сказал ласково:
— Василек ты мой, Василек!
Тайфун
Антонина Андреевна сквозь сон слышала какое-то странное рычание, сменяющееся воем, и никак не могла понять, что это за звуки. А когда проснулась, то сердце ее замерло от ужаса. Деревянный домик шатался и скрипел, будто кто бесновался в страшной злобе и пытался его опрокинуть. Даже под одеялом было холодно, шквальный ветер, казалось, проникал сквозь стены и свободно разгуливал по комнате. «Тайфун!» — точно молния мелькнула мысль.
У Антонины Андреевны пробежали по телу мурашки, гона хотела было разбудить мужа, но, вспомнив, что вчера он со службы пришел усталый до изнеможения, преодолела страх и бесшумно поднялась с постели. Накрыла вторым одеялом Аленку.
Вчера муж весь день работал на аэродроме, закреплял антенны, проверял систему радиолокационной посадки. Готовился к шторму. Он говорил ей, что ожидается сильный ветер. Значит, знал о приближении тайфуна, только назвал его более мягко.
Это страшное слово она услышала еще там, на Большой земле, вскоре после того, как мужу предложили поехать в этот расположенный, кажется, на краю света гарнизон. Всезнающие подружки заохали. Одни рассказывали страшные истории про тайфуны и про цунами, которые, словно корова языком, слизывают с островов все живое. Другие, наоборот, завидовали — небось, в тех краях люди живут интересно, кругом романтика.
Родные отговаривали: Аленка маленькая, с фруктами и овощами там трудно, климат сырой, сердце у тебя больное. Пойди к врачу и вместо мужа пошлют другого.
А Владимир повеселел, приосанился:
— Поедем, посмотрим на белый свет. Правда, служба там ответственная: морская граница. Но зато как интересно!
То, что мужа ценят и уважают, она знала. В приказах не раз называлась его фамилия среди лучших. Да и без [159] этого ей были хорошо известны черты характера и способности Владимира Ивановича, как уважительно называли его даже старшие по возрасту и званию авиаторы. Еще когда он был лейтенантом, скромным до застенчивости и скупым на слово, она сумела рассмотреть в нем человека большой души. Свидания он всегда назначал на позднее время, частенько приходил усталым, хотя в глазах его горели радостные огоньки. Она сразу обратила внимание на его большие, с жесткой, загрубелой кожей, руки, не раз замечала на них ссадины, понимала, что профессия у него нелегкая. Но по тому, как загорались искорки в ее глазах, когда заходил разговор о службе, всякий раз убеждалась, что он ни о чем не жалеет и влюблен в свою профессию до самозабвения.