Гром и Молния - Воробьев Евгений Захарович
Кинотеатр поднял стены за несколько месяцев и намного обогнал все другие стройки.
Собираясь в областной центр с докладом, Аринич говорил не то шутя, не то всерьез:
— Опять Савелий Васильевич при всем народе меценатом обзовет.
Наконец пришло время позаботиться о фильме для торжественного открытия.
— Поновее картину подбери, — напутствовал Аринич Гарновца. — Пусть там в области побеспокоятся. Такую картину привези, которую сейчас в Москве смотрят.
Гарновец вернулся на следующий день, накануне открытия.
— Ну, привез новую картину? — спросил Аринич.
— Нет, Роман Андреевич. Я «Чапаева» на открытие взял.
— «Чапаева»?
— Думал, так лучше будет, — смутился Гарновец.
— Пожалуй, так лучше, — согласился Аринич. — Очень хорошо! Пусть «Чапаев». Отлично!
Но все-таки в глубине души Аринич был огорчен тем, что нет новой картины, и обеспокоен выбором Гарновца. Беспокойство Аринича увеличилось еще больше, когда он узнал, что на открытие кинотеатра приехал сам Савелий Васильевич.
3
Аринич поблагодарил родителей Гарновца за угощение и поспешно ушел в горсовет. Вслед за ним заторопились Тышко и Фрося; ей по-прежнему не удавалось выглядеть строгой.
Гарновец побежал обратно в кинотеатр, чтобы еще раз проверить, все ли готово: докрасил ли «Паша-клеш» входную дверь, убрана ли последняя стружка, последние щепки и опилки.
Я остался в доме Гарновца, так что и на открытие отправился со стариками.
Кинотеатр был переполнен, сеанс должен начаться с минуты на минуту, а мне еще нужно было разыскать в этой праздничной толчее Гарновца, Аринича, Тышко и Фросю. Времени оставалось в обрез — я не мог досмотреть картину до конца: пора прощаться.
Аринич первым протянул мне на прощание руку:
— Ну, спасибо, что проведал. Очень хорошо! Отлично! Теперь приезжай в Октябрьские праздники. Открываем больницу. Если не открою в срок — не жить мне на белом свете. Восемьдесят коек. Операционная. Рентгеновский кабинет. Приемный покой… Не больница, а тысяча и одна ночь! Буду ждать… Нет-нет, и слушать не хочу! Приезжай обязательно. Ты как, на вокзал дорогу найдешь? Или тебе связного дать? Ну, тогда еще раз прощай…
Будто Аринич провожал меня, стоя на пороге своего блиндажа, а мне предстоит идти по дороге, которая простреливается.
Прежде чем начался сеанс, перед экраном появилась фигура человека с золотой звездочкой на отвороте пиджака, и я сразу догадался, что это и есть Савелий Васильевич.
Как ни старался, я не мог представить себе этого лысого, бритого, толстолицего человека в роли партизанского «Кочубея».
Он был краток и почти каждую фразу сопровождал энергичным жестом. Тень от его руки, фантастически увеличенная, то и дело появлялась на белом полотне экрана, подчеркивая весомость слов.
В заключение он попросил почтить вставанием память Ксаны Олейник.
И вот наконец стук кресельных сидений стих, в зале погас свет, и лишь табличка «Запасный выход» светилась где-то сбоку, вырывая из темноты красную притолоку двери.
«Чапаев» властно овладел залом. Зрители воспринимали картину как новую. За годы войны подросли ребятишки, которые не видели «Чапаева» прежде. В зале сидели старики, которые не бывали в кино до войны. Но и те, кто помнил «Чапаева», смотрели картину сейчас как бы впервые. Будто Василий Иванович Чапаев тоже был партизаном, каким-нибудь товарищем Ч., и воевал не где-то за Волгой, а вот здесь, недавно, в Белоруссии.
Картина была сильно изношена, лента часто рвалась. Но как великодушен был зал, с каким почтительным терпением сидели зрители во время этих заминок! Никто не топал ногами, никто даже не решился закричать: «Дядя Сережа, рамку!»
В темноте я наскоро попрощался с родителями Гарновца и, пригнувшись, торопливо вышел из зала.
Дорогу на станцию я знал плохо, и полная оранжевая луна была очень кстати. Плотные тени причудливой формы лежали на широкой немощеной улице. Тени были с рваными краями и с синими прорехами там, где лунный свет проникал сквозь оконные проемы и проломы в стенах.
После Москвы казалось, что городок этот еще затемнен по случаю воздушной тревоги.
Не было надобности искать свой вагон где-то в тупике на станционных задворках. Почтовый поезд на Бобруйск ждал отправления на перроне станции, паровоз был под парами, и тут же, в голове поезда, стоял наш офицерский вагон.
В купе накурили так, что третьих полок не было видно. Два чемодана, один на другом, составили столик. Вокруг него сидели с картами.
— Куда это вас, батенька, носило? — спросил подполковник, не отводя глаз от карт и с фамильярностью, которую он считал уместной в разговоре со всеми, кто был ниже его по званию. — В кино? Это после Москвы-то? Ха-ха! Вот рассмешил!
— А что удивительного? — подал голос пассажир с верхней полки. Теперь уже можно было разглядеть его за табачной завесой. Он следил за игрой, свесив голову вниз, и засматривал в карты то к одному, то к другому. — Не все ли равно: тут скучать или там скучать? Во всяком случае, веселее подкидного дурака.
— Тем более, если новая картина, — заметила хорошенькая фельдшерица.
— Картина шла старая — «Чапаев».
Кто-то иронически свистнул. Мой сосед, пассажир с верхней полки, взял «Чапаева» под защиту, но его никто не слушал. Подполковник уже перетасовал колоду, карты сданы, бубны — козыри.
Я залез на свою полку, повисшую в сизом дыму, лег и закрыл глаза.
Ни кондукторского свистка, ни ответного гудка паровоза я не слышал, и вагон дернулся с места, полный внезапного грохота.
1947
НЕТ НИЧЕГО ДОРОЖЕ
1
Столь маленькой станции больше подошло бы название разъезда или полустанка. Курьерский поезд высокомерно пролетал мимо, почти не снижая хода на стрелках, не снисходя к этой глуши. И даже неторопливый почтовый поезд задерживался здесь минуты на две, не больше.
Левашов не успел хорошенько осмотреться, надеть кожанку, закурить, как с ним уже поравнялся хвост поезда.
На ступеньке последнего вагона стоял скучающий кондуктор. Он держал в руке такой обтрепанный флажок, что нельзя было понять, какого же он цвета — желтого или красного.
В лицо ударили крошки шлака и песчинки. Следом за поездом, не отставая от него, кружилась своя маленькая метель, пахнущая перегретыми буксами и каменноугольной смолой.
Вокзалом служил пассажирский вагон, снятый с колес. Двери были на уровне земли, без ступенек.
Холмы, заросшие крапивой и бурьяном, указывали место бывшей станционной постройки.
С севера, вплотную к станции, подступал лес, и по кромке его, по соседству с железнодорожным полотном, шел большак. Левее, за лесом, лежала деревня, названия которой Левашов не помнил.
Несколько женщин в платках, военный с зеленым сундучком, старик в несвоевременном ватнике и девушка с гитарой торопливо, держась вместе, зашагали по большаку налево.
Левашов ушел по шпалам в противоположную сторону. Насколько он помнил, ему следовало дойти до семафора, перейти через рельсы и свернуть на проселок, идущий полем. Он несколько раз оглядывался на группу удаляющихся пассажиров. У него попутчиков не нашлось…
Перед отъездом из Москвы все было ясно и просто. Давно, еще во время войны, он клятвенно обещал себе, если останется жив, проведать Большие Нитяжи, поклониться Алексею Скорнякову.
«Заодно отдохну как следует, — подбадривал он себя, стоя на перроне Белорусского вокзала. — Не то что в городе. Даже в Петровском парке пыль. На водной станции «Динамо» к воде не протолкаться. А там, в Нитяжах, — луга, леса, Днепр рукой подать. Лучше всякой дачи».
Он сел в поезд с сознанием, что выполняет давнишний долг, и ему было лестно думать, что он умеет держать слово, даже если оно дано самому себе.