Иван Папуловский - А жизнь одна...
— Ты и я, — сосчитала Хельми, — но кто же еще?
— Еще полковник Купер.
Хельми поморщилась.
Она недолюбливала этого полковника. Старый чекист ей, общительной и веселой женщине, казался и в добрые времена слишком суровым, да и скучным гостем для праздника. Он уже совершил все, что ему надлежало в жизни совершить, ей же были по сердцу люди с будущим. А внезапный арест Освальда, арест, как она думала, несправедливый, резко настроил Хельми против Купера. Пожалуй, это было решающим…
Сейчас Хельми заново изучала каждую черточку на высохшем, будто дубленом лице Гендрика Петровича, оценивала его точно рассчитанные движения. Чем больше она присматривалась к полковнику, тем явственнее чувствовала, что не в штатский темный пиджак, а в китель, стянутый скрипучими ремнями портупеи, должен был быть одет этот хмурый человек.
Тень Освальда Сиреля стояла между ним и ею. Новогоднего веселья не получалось. Прослушав бой кремлевских курантов, мужчины молча чокнулись друг с другом и залпом выпили. Хельми только коснулась бокала губами.
Были тосты, но не те, какие обычно произносил Освальд, — не веселые, не смешные, будто встретились не у елки в теплом доме, а на перекрестке фронтовых дорог и раздумывали о судьбах Родины, а то и всего человечества…
…Ссора произошла под утро, когда уже пора было расходиться. Хельми проскучала новогоднюю ночь и едва сдерживала раздражение. Искала только повода, чтобы сорваться.
— Спасибо вам за все, — сказал Гендрик Петрович. — Мне было хорошо. Хотелось бы, чтобы весь новый год был таким же хорошим.
Хозяйка дома внимательно посмотрела на него и вдруг выпалила:
— Вам-то хорошо! А каково бедному Освальду в тюрьме?
— Жалеете его?
— Жалею. А вам что, это чувство незнакомо?
Полковник вздохнул.
— Знакомо, дорогая. Да ведь жалеют друзей… Жалеют порой и тех добрых людей, которые совершают ошибки… тяжкие. Но жалеть убийц, фашистов жалеть — этого я не понимаю и не принимаю.
Хельми прикусила губу. Бросила вызывающе:
— Но какое отношение имеет это к нашему доброму Освальду?
Гуннар молчал.
— Разве мало двойников на свете? Какой-то выжившей из ума старухе Освальд показался похожим на одного негодяя!.. И этого, по-вашему, достаточно, чтобы посадить человека в каталажку?
Гендрик Петрович не спеша встал, прошелся по комнате. Остановился перед Хельми.
— Как вы думаете: если б вы встретили человека, которого запомнили двадцать лет назад, показался бы он вам незнакомым? Вряд ли. Ну ладно, есть люди с невыразительными, незапоминающимися лицами, но Освальд такой, что его не забыть, не спутать. Я сам отлично помню его…
— Отлично помните, — с горечью повторила Хельми. — А потом выяснится, что память подвела. И как тогда исправить ошибку? Нет, надо верить живым людям больше, чем памяти.
На том и разошлись, недовольные друг другом, каждый со своим камнем на сердце.
О том, что главный агроном арестован и по его делу ведется следствие, колхозники «Партизана» проведали лишь после Нового года. О сути обвинения никто, кроме председателя, его жены, парторга и доярки Эрны Латтик, в колхозе не знал. Следователь просил молчать, пока истина не будет установлена окончательно.
На одном из заседаний правления Аксель Рауд высказал от имени своей бригады требование: объяснить, за что арестован нужный колхозу отличный работник, хороший человек.
Гуннар ответил коротко:
— Точно не знаю. Но связано это со временем оккупации. Что-то там неясно.
— Даже те, кто служил в немецкой армии, давно Советским государством амнистированы, — сказал Рауд. — Почему агронома арестовали теперь? Может быть, ты, уважаемый парторг, объяснишь? — обратился он к Видрику Осила.
Видрик только что вошел в помещение. Крепыш в больших роговых очках на широком носу с горбинкой, он известен был своей прямотой и откровенностью резких суждений. Но на этот раз и Видрик уклонился от прямого ответа.
— Следствие пока не закончено. А раз так, всякая болтовня во вред, — отрезал он.
И Видрик, и Гуннар еще надеялись, что невиновность Освальда будет доказана.
Вскоре Гуннара пригласили для дачи свидетельских показаний.
— Какую фамилию носил Освальд Сирель в вашей части? — спросил его следователь по особо важным делам.
Гуннар задумался. Но припомнить не смог. Может быть, и не слышал никогда.
— Кучерявый его все звали. Кучерявый, и всё, — сказал Гуннар.
— Кучерявый не фамилия, — недовольно сказал следователь.
Гуннар только развел руками.
— Недолго мы были вместе.
— Попробуем по-другому. — предложил следователь. — Я буду называть фамилии. А вы, если какая-нибудь из них окажется знакомой с тех давних времен, остановите меня. Эрм? Элк? Инт? Отс? Мяэ? — Все короткие, как выстрелы.
— Нет, нет, нет!
— Урб? Уус? Укк?
— Укк? — переспросил Гуннар. — Похоже, Укк, помню. Укк был. Слышал на перекличке.
— Так, может быть, Кучерявый и Укк — одно лицо? Одно?
— Не знаю, — признался Гуннар. — Не помню Укка.
Сейчас ему уже казалось, что Укк действительно фамилия Освальда. Сирелей ведь в отряде не было. Однако логика такая была слишком зыбкой. Больше походила на самовнушение.
— А все-таки… Ну о чем вы сейчас думаете? — спросил следователь.
— Хочу вспомнить Укка и не могу, — ответил Гуннар.
— Ладно, вы свободны. Спасибо, до свидания, — сказал следователь.
Пять человек из деревни Катри опознали в Освальде убийцу учительницы.
— Ошибка. Страшная ошибка, — твердил Освальд.
Его спросили, что он знает о расстреле эшелона с женщинами и детьми.
— Да ничего не знаю. И не слыхал даже, — чуть не плакал Освальд.
Не нашлось людей, кроме Гуннара, из тех, кто служил вместе с ним в истребительном батальоне в первые дни войны, — иные погибли, иных развеяло по всей стране. Никакими документами и никем из живущих людей не подтверждались его пребывание в госпитале и служба в Советской Армии — на Украине и в Белоруссии.
Однако кое-что говорило и в пользу Освальда. Он утверждал, что в 1944-м, осенью, после контузии, был демобилизован и отправлен на родину, в освобожденную Эстонию. Больше года работал на железной дороге — восстанавливал пути, сооружал склады, строил жилье. Нашлись и люди, и документы в архивах, подтверждающие справедливость его слов.
…Подняли дело расстрелянного Михкеля Укка. Прочли его показания. Родился он и жил до 1940 года в Латвии. У отца хозяйство было крепкое, батраков, конечно, держал, но и сам от зари до зари гнул спину. Михкель поступил в военное училище не кончил… Все советская власть поломала. Все отобрала. И землю, и власть… А для чего человек живет, как не для богатства и власти? Отец хотел не чужой, а свой дом сжечь, не чужой, а свой скот порезать, чтобы врагам не достались; только поджег, а его свой же батрак топором… Мать — хворая — в дыму задохнулась. Сам Михкель едва в Эстонию ушел — а то б в Сибирь. Одинок, как волк. Как волк и горло перегрызал. «Ни о чем не жалею. Пощады не прошу!..»
Трудно было не доверять таким показаниям. Не вело от них никакой ниточки к Освальду. На том, казалось, и конец.
Но следователь-чекист, начинавший самостоятельную службу еще в отделе Гендрика Петровича и веривший свято в интуицию своего учителя, не прекратил дела. Не прекратил, хоть и вопреки здравому смыслу. Искал Укков по всей Прибалтике. Нашел двух честных работяг. А в латышской деревне, где жил раньше Михкель Укк, вдруг услышал историю, которая осветила все по-новому.
— Приезжал в 1941-м, как же, ходил тут — форма у него новенькая была, вроде офицерская, и собака еще. Землю отцовскую ногами мерил, а слова ни с кем не вымолвил, — рассказывал старый дед Янис, про которого говорили, что только горб его спас от солдатчины и смерти в минувшее лихолетье. — Вон и дед Лаурис со своей старухой тоже видели его тогда… Да вот беда — может, это был Михкель, а может, и не он…
У следователя брови полезли на лоб.
— То есть… как это — не он?
— Так ведь их, сынок, два брата было, близнецы. Михкель и Ивар. Только Михкель-то грубиян был, а Ивар вроде ласковый и хитрун… По голосам, ну, по словам еще только отличали их. А так мать-покойница и то, бывало, путала… Ушли из деревни оба в сороковом, значит, когда советскую власть у нас восстановили…
Теперь кое-что прояснилось. Но только кое-что.
Следователь выложил Освальду все, что узнал. Ждал, как же подследственный станет теперь оправдываться, изворачиваться. Но Освальд изворачиваться не стал. Опустил голову, задумался. Потом заговорил глухо:
— Надоела ложь. Записывайте… Чистую правду. Да, отец — кулак, кровопийца. Михкель — брат, проклятый людьми бандит. Однако мы с ним хоть и были близнецы, а разные люди. Враги. Меня в семье изгоем считали. Я только с батраками дружил. Да, со страху, от растерянности уехал с Михкелем вместе в Эстонию, на землю предков. Только сразу мы рассорились. Я сказал: буду честно новой власти служить. Справедливая власть. А он грозился: пристрелю. Сбежал я от него. Больше не виделись. Работал я в таллинском порту грузчиком. Началась война — добровольно в истребительный батальон записался…