Николай Внуков - Когда гремели пушки
Слышал я, что человек перед смертью может всю жизнь за одну секунду вспомнить. Ничего этого со мной не было. Только злость меня взяла и пот прошиб. Чуть шевельнусь — даст он очередь из автомата, и прощай, Трофим Дубовой. А не шевельнусь, — спустится вниз, увидит, что еще живой, и все равно добьет, как котенка. Главное — не знаю, сильно ли я ранен, смогу ли быстро вскочить и автомат вскинуть, чтобы хоть смерть с оружием в руках, как подобает солдату, принять. Автомат подо мной был. Упал я на него.
Лежу, а фриц все ниже спускается; уж до половины лестницы добрался. Стиснул я зубы, а в голове одни ругательства. Себя ругаю, что один вперед выскочил, товарищей — что отстали, а больше всего фрица, который жизнь мою забрать хочет.
«Вот тебе, — думаю, — Трофим, и день рождения. Стал он последним денечком твоей жизни».
Вдруг остановился фриц. Опустил ногу, дернулся и опять ногу вверх потянул. Опять попробовал опустить и снова вверх подался. Потом, не спуская с меня глаз, привалился спиной к лестнице и начал левой рукой позади себя шарить.
«Что бы значило? — думаю. — Чего он там ищет?»
А у фрица даже морда от натуги перекосилась и багровой стала.
Стиснул я зубы.
«Эх, — думаю, — только бы он на секунду отвернулся; попытал бы я счастья солдатского, может, и не сильно я ранен, смогу автомат поднять?..»
Шарил мой фриц, шарил позади себя, потом, не спуская автомата, начал глаза влево косить. Скосит и на меня глянет, опять скосит и опять на меня глянет.
Ну я, конечно, лежу, как труп, и одна мысль мозг сверлит: «Только бы отвернулся!.. Ну только бы на миг отвернулся… Показал бы я тебе, каков Трофим Дубовой…»
Подался фриц вперед, так что лестница затряслась, и пробормотал что-то, — верно, выругался по-своему. А сам глаз круглых от меня не отрывает и дулом автомата повел.
«Неужто, — думаю, — все-таки конец?»
Сколько времени он так на лестнице стоял, автомат на меня наставив, не могу сказать. Может, всего несколько секунд, да такие секунды часов тяжких длиннее.
Напрягся я весь… Вот смерть перед глазами. Смерть в рогатой каске немецкой. Сейчас из автомата огнем пыхнет, и конец… Понимаю это, а самого буравит мысль: «Неужели не выкручусь, неужели не обману?..»
Вдруг фриц опустил автомат и повернулся ко мне боком.
Рванулся я с пола отпущенной пружиной, подхватил автомат и с колена дал очередь. Автомат фрица лязгнул об пол, а сам он вывалился из плащ-палатки и кулем сполз вниз. А плащ-палатка так и осталась висеть на середине лестницы.
Поднялся я на ноги. Чувствую — колени дрожат, руки как ватные, и чердак весь ходуном ходит, словно бьют кругом из минометов.
Прислонился к трубе, дух перевел, стал себя ощупывать. Смотрю, рукав ватника распорот, а крови нет и боли нигде не чувствую. Выходит, даже не ранен.
И тут такая меня радость охватила, какой я до дня Победы больше не испытывал.
— Живой!..
Вот в самые глаза смерть заглянула, и все-таки обманул ее Трофим Дубовой. Правильное принял решение… Стою я, к трубе чердачной прислонясь, и нет человека счастливее меня. Рядом за железнодорожными путями фашисты, кругом бой идет, а я счастлив.
«Истинно, — думаю, — день рождения. Второй раз на свет народился…»
Слышу: сапогами по лестнице затопали и вваливаются на чердак мои товарищи. Увидели лежащего фрица.
— Ты его? — спрашивают.
— Я!
— Ну, туда ему и дорога…
И невдомек им, что здесь со мной приключилось.
— А вы чего отстали? — спрашиваю.
Они даже удивились.
— Никак нет! Мы следом за вами, товарищ сержант, шли. Может, с полминуты в нижней каморке задержались. Снайпер ихний там лежит. Снарядом его стукнуло.
Значит, все мое приключение продолжалось меньше минуты.
Перед уходом с чердака хотел я захватить плащ-палатку убитого фрица. Потянул ее с лестницы — не тут-то было… Зацепилась за что-то. Дернул сильнее — держится. Влез я на лестницу. Смотрю — гвоздь в перекладине торчит, а плащ-палатка за него петлей зацепилась. Понял я, почему фриц на лестнице остановился. Выходит, гвоздь жизнь мне спас.
«Э, — думаю, — подарочек это в день рождения. Возьму-ка его».
Вытащил я гвоздь саперными ножницами и положил в карман гимнастерки.
И порешили мы с ребятами этим гвоздем гроб Гитлеру заколотить. Ну, ты знаешь, Гитлер не стал нас дожидаться. Сам себя похоронил и гроба не оставил. И тогда в День Победы постановил я этим немецким гвоздем, который спас жизнь мне — русскому солдату, забить дверь в кабинет Гитлеру, в знак того, что закрыли мы — русские солдаты — навсегда дорогу войне…
Расспросил знающего человека, нашел этот самый кабинет. Дверь там была, как полагается, дубовая, тяжелая. Только стал я искать, куда бы вернее гвоздь свой запатронить, идет патруль. Ясное дело, забрали меня в комендатуру.
Комендант сначала очень сурово разговаривал. Кричал, посадить грозил, несмотря на такой день… Но, когда я ему все чистосердечно рассказал и гвоздь показал, смягчился.
Подумал и так мне говорит:
— Правильная мысль, сержант, забить дверь войне. Только дверь-то не та. Теперь война не за этой дверью будет прятаться. Но может наступить час, когда пригодится твой гвоздь. Для другой двери… Ты храни его… У многих солдат, прошедших войну, найдутся такие гвозди. Когда в нужный момент все сразу забьют эти гвозди, не пройдет война… Вот так… А командиру доложи, что задержали тебя по недоразумению.
Понял я слова коменданта. И когда при демобилизации наш полковник подарил мне портсигар, зачеканил я гвоздь в портсигар и с тех пор ношу с собой.
Ношу его и думаю: дверь-то, за которой сидит война, далеко, а гвозди у меня — Трофима Дубового — и у других… Но ведь, если понадобится, доберемся до любой двери и заколотим намертво. Не так ли, инженер?..
Трофим Семенович оглянулся на внимательно слушавшего Вадима и замолчал.
По сторонам дороги, превратившейся в асфальтовое шоссе, мелькали каменные заборы и темные силуэты цистерн. В окошко бил острый запах нефти и моря. Начинался Баку — столица нефтяного края.
— Обязательно, — задумчиво сказал Вадим, глядя поверх головы мастера на широкий амфитеатр огней ночного города. — Обязательно заколотим.
Анатолий Конгро
КЛЮЧ ШИФРА
Очерк
Над потолком землянки дымилась, наметала заструги вьюга. Внутри было сыро, холодно, изморозь покрывала стены.
Человек сидел, глубоко задумавшись. На самодельном столе, оплывшая, потрескивала свеча. Свет ее блестел синей нитью на вороненом стволе автомата. Человек вскинул голову, прислушался. За дверью звонко заскрипел снег. Пламя свечи метнулось. В дверь протиснулся парень. Брови, ресницы, чуб мороз выбелил пушистым инеем. Парень кинул руку к ушанке:
— Задержали двоих! Говорят, что местные жители. Ввести?
Начальник кивнул. За дверью парень вдруг перешел на немецкий:
— Шнель! Шнель! — и втолкнул старика.
Тот остановился у двери. Угрюмо мял в руках шапку.
Человек за столом спросил по-русски:
— Кто? Откуда? Где были?
Крестьянин на минуту замялся. Он не знал, кто перед ним: немцы, полицаи или партизаны… Похоже, что карательный отряд. И автомат вон висит немецкий. Ответил:
— К вашим ездили, в Плоскошь, к Морозову-полицаю.
— К нашим? — переспросил командир. — А может быть, мы не «ваши».
Старика обожгло догадкой: «На пушку берет!» Командир листал записную книжку.
— Вы понимаете, что по законам военного времени вас полагается расстрелять?
«И расстреляют, — подумал дед, — и правильно, если наши. И запишут на том, еще чистом листке, что Назар Сергеевич Рубинов расстрелян как предатель. И если прочтут когда-нибудь тот листок, то помянут Назара крепким словом. Сейчас вот выведут… А если это каратели? Они это любят, на провокацию: сознаюсь в чем или нет… А если наши?..»
Секунды текли томительно. Тишина. Только сыро потрескивала свеча и блеск ее синел нитью на стволе немецкого автомата…
Это начало эпизода, выхваченного из прошлого. Как частица обгоревшего письма, неизвестно кем и где оброненного.
Однажды, подбирая материалы о героях военных лет, я попал в архивы Музея истории Ленинграда. Они расположены в Петропавловской крепости, внутри бастиона.
Архив… Само слово, казалось, пахло пылью и скукой. А вышло наоборот. Здесь я провел часы, полные напряженного, острого, захватывающего интереса. Одно дело — романы, рассказы, повести, по которым мое поколение знакомилось с войной. И совсем другое — письма, фотографии, документы.