Сергей Каширин - Предчувствие любви
— Ну представь: маленький, щупленький, сгорбленный и — безбородый. Если уж сейчас у тебя волос небогато, то откуда же им взяться с возрастом?
Сдвинув брови, Зубарев минуту-другую молчал. А потом вдруг заявил:
— А стариком я и не буду.
Теперь удивился Пономарев:
— Как так?
Николай не отвечал, и тогда Валентин начал строить догадки, стремясь вывести его из себя:
— А, понимаю! Ты станешь великим. А великие люди долго не живут. Хотя — нет, великим тебе не стать. Росточком не вышел. Калибр не тот.
— Ну брось, — не сдержался Зубарев. — Возьми Суворова…
— Или Наполеона, — якобы соглашаясь, подхватил Пономарев. Но, видя, что приятель помрачнел, со смехом хлопнул его по плечу: — Да не обижайся ты! Ну вот, уже надулся.
— Пошел к черту! — взорвался Николай. — Ты мне надоел, баламут. Давно надоел. Хлестаков!
Напичканный былями и небылицами, стихами и афоризмами, анекдотами и каламбурами, Пономарев мог переговорить кого угодно, но с некоторого времени перед Зубаревым пасовал. Николай никогда ни в чем не притворялся, ни к кому не приспосабливался. Он был весь как на ладони. В училище он прослыл тихоней и великим молчуном. Со стороны казалось, что его, кроме учебы, ничто не интересует. Он даже на баяне играл только тогда, когда его настойчиво просили.
Не нравилась мне в нем назойливо-неприятная привычка вечно обо всем спрашивать и переспрашивать. Он был дотошно жаден. Если, например, кто-то хвалил книгу, он должен был тут же ее раздобыть и немедленно прочитать, удерживая собственное мнение при себе. Если что-то слышал, независимо, хорошее или плохое, на слово никогда не верил, непременно проверял и тогда уже судил обо всем самостоятельно.
Круговая дотошность Зубарева одобряла. На ее уроках Никола смотрел ей в рот, ловил каждое слово, то и дело просил повторить, и она с большой охотой выполняла его просьбы. Ей был приятен такой внимательный слушатель.
Пономарев, как и при первом своем заскоке, перед Круговой извинился. Сделать это он постарался без свидетелей, и как уж они там объяснялись, мы не слышали. Если верить Вальке, то свое покаяние он преподнес ей словно ключ от ворот побежденной крепости, и «неприступная амазонка сменила гнев на милость».
— Любовь — то же сражение, — опять трепался он. — Здесь прежде всего важно узнать силы противника. Я провел разведку боем, совершил обходной маневр. Теперь — удар, натиск, и — ваших нет.
Верили мы ему и не верили. Говорил-то он складно, да в действительности все было не так.
Круговая по-прежнему проводила с нами занятия в нелетные дни. Первый час посвящался все той же морзянке, второй — изучению аэродромных радиотехнических средств. Как только в учебной базе объявлялся перерыв, мы трое сразу же спешили в курилку. Зубарев, некурящий, оставался в классе. Казалось бы, ну что тут такого? Однако Пономарь в такие минуты терял всякую выдержку и выдавал себя с головой.
— Видали? — язвил он. — Зуб воспылал любовью к радиосвязи…
А сам уже и курить не мог. Наскоро сделав несколько затяжек, он бежал обратно.
Мы с Левой, возвращаясь следом, всегда заставали одну и ту же картину. Круговая что-то оживленно рассказывала. Пономарев все порывался привлечь ее внимание шутливыми репликами, но она его словно и не замечала. А Николай, скрестив руки на груди, стоял в сторонке. В его томно сощуренных глазах светилась задумчивая, чуть грустная улыбка. Тоже умел себя подать, скромняга! Что там, за этой загадочной улыбкой? Какая тайна? Какая печаль-тоска? Какие душевные бури?!
Иногда, улыбаясь вот так, Зубарев со значением взглядывал из-под приспущенных ресниц на Круговую, и этот прицельный взгляд был красноречивее всяких слов. Видишь, читалось в нем, лишь мы одни можем с достаточной полнотой понимать друг друга!
И — странное дело — Пономарев вдруг как-то потускнел. Он еще пытался острить, держался с прежней развязностью, но и смех, и озорство, и сама веселость его казались теперь показными. Буквально за несколько дней он осунулся, похудел, под глазами у него появились синие тени. И если переживания свои ему в какой-то мере удавалось скрыть, то эти внешние перемены не утаишь. Даже майор Филатов обеспокоился:
— Что с тобой? Смотри, реактивщик должен строго соблюдать предполетный режим. А то вон, гляди, Зубарев обгоняет.
— Кто? Зуб?! — ошалел Валька. В его представлении Николай был не очень способным летчиком, и слова Филатова он воспринял как подначку.
— Пора курсантские привычки забыть, — нахмурился комэск. — Не считайте других слабее себя. Зубарев летает хорошо!
Пономарев посмотрел на майора с вызовом и обидой, словно тот несправедливо объявил ему пять суток гауптвахты. Ну, думалось, уж в полетах-то он нипочем не уступит Николаю, возьмет реванш за все. Однако Зубарев его обошел. Он первым из нашей группы добился почетного права стартовать в небо на новом реактивном бомбардировщике.
К самолету Зубарева провожали чуть ли не всей эскадрильей, как будто он отправлялся не в обычный тренировочный полет, а по меньшей мере в кругосветное путешествие. Несмотря на то что утром Зубарев уже проходил медицинский осмотр, врач снова замерил у него кровяное давление и сосчитал пульс. Чтобы он — герой дня! — чего доброго, не оступился, ефрейтор Калюжный поддержал и без того прочно приставленную к борту стремянку, а старший техник-лейтенант Рябков услужливо помог ему накинуть на плечи парашютные лямки и застегнуть привязные ремни. Затем капитан Коса собственноручно снял с катапульты предохранитель и запустил двигатели, а майор Филатов лично проверил показания приборов и дал последние — особо ценные! — указания.
— Фон-барон, директор тяги! — усмехнулся Пономарев, наблюдая за всей этой суетой. А у самого вид был кислый, словно он только что лимон разжевал.
Николай, задраив кабину, вырулил на взлетную полосу. Там еще ему положено было притормозить, чтобы осмотреться, а точнее, мало-мальски успокоиться перед решительным стартом. Однако этим требованием он пренебрег и газанул с ходу. И такое виделось в его действиях нетерпение, такой порыв, словно он уже с трудом владел собой от чувства наконец-то обретенной независимости.
«Не хватало лишь оркестра! — подумал я и тут же себя одернул: — Завидуешь? Нехорошо!»
А Пономарев и не скрывал своей зависти. Шестнадцать минут кружил Зубарев над Крымдой, и все шестнадцать минут Валентин метался взад-вперед по стоянке. Мне почудилось, что он чего-то там про себя бормочет, и я нарочито громко спросил:
— Что с тобой? Носишься как угорелый.
— Да вот, понимаешь, думаю, какой бы совершить подвиг, — сказал он, останавливаясь возле меня.
Мы давно привыкли к тому, что он постоянно чудил, и я воспринял эти его слова как очередную хохму. Однако глаза Валентина были грустными и серьезными. Черт побери, неужели он не шутит? Странный человек! Я ведь тоже втайне мечтал о подвиге, но никогда и никому не признался бы в этом вслух. «Крепко же тебя заело!» — подумал я.
Полет Зубарева между тем подходил к концу. Победно гудя турбинами, пилотируемый им красавец корабль величественно сделал последний разворот и начал снижение. Спуск его был спокойным, плавным, словно самолет тоже чувствовал, что им любовались, и сознавал важность и торжественность момента.
— Бетонку вижу! — нараспев радировал Николай. — Шасси, закрылки выпущены. На борту все в порядке.
Его юношеский голос, искаженный бортовой рацией и аэродромными динамиками, казался совсем мальчишеским, даже чуть писклявым. Как будто там, за штурвалом, не пилот, а слабосильный и растерянный подросток.
Пономарев пренебрежительно фыркнул: да разве так докладывают? Уж он бы — доложил? Уж он бы позаботился о дикции! Это же как раз тот случай, когда и в самом голосе должно звучать мужество. Даром, что ли, есть побаска о том, как зеленый лейтенант, едва прибыв из училища в часть, враз получил повышение в звании за один лишь рапорт, молодцевато отданный какому-то столичному инспектору-генералу.
Нет, Зубарев не из тех, кто умеет ловить миг удачи. Тут в самом деле стоило бы заговорить этаким солидным баском, а он залился, как молодой петушок, и все, кто слышал его тоненький голосишко, невольно заулыбались.
— Я же говорю — желторотик, — пренебрежительно скривил губы Карпущенко.
— Ничего, — вступился за нашего приятеля капитан Коса, — Этот птенец еще в Кремль за наградой войдет. По ковровой дорожке…
До ковровой дорожки Зубареву, конечно, было еще далеко, однако к тому моменту, когда он приземлился, встреча ему была подготовлена еще более торжественная, чем проводы в полет. Ефрейтор Калюжный приколол на переносном стенде листовку-«молнию». На ней был приклеен портрет Николая, сфотографированного в шлемофоне и в меховой куртке. Под снимком, как на плакате, сами бросались в глаза большие печатные буквы впечатляющего текста: