Аркадий Первенцев - Честь смолоду
– Стратегия революционной борьбы, – сказал Стронский вполголоса, не изменив позы, – сродни стратегии военной, тем более, что и война-то сейчас ведется тоже фактически за сохранение революции, война-то классовая ведется. Фашизм – противник не только военный, но и классовый…
– Тем он и опаснее, – сказал Шувалов. Повернувшись ко мне, строго добавил: – Делай выводы. Послушай, другим передай. Секретов здесь никаких не говорилось, и пойми: настоящий боец не тот, кто проявляет мужество при победных боях, но тот, кто находит в себе силу и в период временных неудач, отступления не ударяется в панику и не впадает в отчаяние. Это, брат, не мои слова. До меня они были сказаны… – Шувалов одернул китель, приблизился к столу. – Если перейти к твоему делу, ты много болтал, будоражил мозги.
– Я никому не болтал, товарищ генерал… Я…
– Не отказывайся, – Шувалов нагнулся к столу, перелистал дело в желтой обложке, остановил взгляд на какой-то бумажке, написанной каллиграфическим почерком. – Вот… нашел… На теплоходе «Абхазия», отвалившем от Севастополя двадцать первого ноября, ты собирал группами матросов и гражданских лиц и говорил им, что воюют не по-твоему… – Генерал сердито постучал по бумажке твердым ногтем.
Догадка, как молния, пронзила мой мозг.
– Это Фесенко, товарищ генерал. Фесенко!
– Как говорится, подпись неразборчива. – Генерал вчитался. – Так ловко выписано, а вот подпись завихляла. Да, кажется, Фесенко. А что? – Он строго взглянул на меня. – Значит, было дело, раз узнал автора.
– Я говорил ему только одному, как близкому другу. Я хотел отвести душу… – сбивчиво начал я и глухим голосом, с пересохшим ртом, пересказал смысл моего разговора с Пашкой.
Шувалов не перебивал меня. Горло мне сдавило от волнения и обиды, я замолчал.
– Следовательно, разговор происходил с глазу на глаз? – спросил Стронский.
– Да, – сказал я, – с подветренной стороны, в кормовой части, примерно в… тридцати милях от берега.
Стронский наклонился к генералу и тихо говорил с ним.
Квадратные световые клетки от оконного переплета, прошитого скупыми лучами зимнего солнца, лежали перед моими ногами. Казалось, очень далеко кричал пароходный гудок осипшим, простуженным баритоном. По улице протаскивали пушки. Тяжело тянули тракторы. Натужно били лепехи траков о булыжники, так что подрагивал фундамент. В открытую форточку потянуло знакомыми аэродромными запахами сожженного лигроина и автола.
Стронский отошел к окошку.
– Решение такое, Лагунов, – сказал Шувалов: – тебе надо учиться. А так как самоучкой в такое время до толку не дойдешь, определим тебя в военное училище. Выучишься, сделаешься командиром, грамотно повоюешь, разберешься, передашь другим свои знания, опыт… – Шувалов присел к столу, почистил перо о щетинку. – А все эти парашютисты, диверсанты, джиу-джитсу, кинжальчики – хорошо, конечно, не вредно, но все же для тебя, человека со средним образованием, это паллиатив. Да и политически тебя в училище подкуют. В военно-пехотных училищах комсомольские организации, как правило, – сильные организации, верные помощники партии. Там тебя обкатают. Нет, нет! Матросскую шапочку придется снять, – как бы угадывая мое желание остаться моряком, с усмешкой сказал генерал.
Кончив писать на своем именном блокноте, генерал с треском оторвал листок, перечитал, сунул в конверт.
– Хорошее имеется пехотное училище. Перевезено на Кубань с Украины. Отличный там начальник – Градов, вдумчивый полковник. Формальности с флотом я беру на себя, Стронский.
Стронский кивнул головой.
– А лжеца, – генерал постучал ладошкой по желтой папке, – послать ближе к настоящему делу. Что он – в тылу и в тылу. Всю жизнь не любил клеветников! В корпусе бывало мы их заворачивали в одеяло и били сапогами. Брали сапог за голенище и молотили. По-моему, Стронский, отправить этого Фесенко к майору Балабану, и пусть он научит его, как надо вести себя на войне. А ты, Лагунов, можешь итти. Нет, нет, меня не благодари, не надо… – Шувалов указал глазами на Стронского: – Его благодари… Ладно, что тебе такой вот Савельич попался…
Глава одиннадцатая
На перевале
После соблюдения необходимых формальностей мне разрешалось до двадцати четырех часов распоряжаться собой по своему усмотрению. Встретив в штабе Михал Михалыча, я сразу подумал, что Пашка Фесенко тоже в городе. Я надеялся разыскать пирс, у которого забазировались «тэ-ка» Михал Михалыча.
Мне хотелось разыскать Фесенко, прямо посмотреть ему в глаза и выяснить: что же произошло? Зачем он оклеветал меня, сообщил о моих необдуманных словах, пусть неверных? Почему он тогда, на корабле, не объяснил мне, что я не прав, а пожал руку и заставил меня снова считать его своим другом?
Возле штаба ходил часовой – моряк с пухлыми щеками, в широком клеше, хлопающем, как парус, в такт шагам. Часовой старался отогнать стаю мальчишек, целившихся разрисовать угольными звездами ярко выбеленные камни фундамента штаба.
На противоположной стороне, у жестяного знака – места стоянки автотранспорта, я увидел наш потрепанный «ЗИС-5», увешанный немецкими баками для бензина, лопатами и веревками, скрученными у бортов.
– Мне подписана увольнительная до двадцати четырех часов, – дружелюбно сказал я конвоиру. – Передай дежурному.
Солдат моргнул желтыми ресницами, позвал шофеpa, пившего ситро у окошка «американки».
– А как доберешься? – спросил меня бывший конвоир.
– Не ваша забота.
– Попутные идут к югу, – сказал он.
Я пошел по тротуару. За моей спиной заохал разъезженный мотор грузовика.
По поперечной улочке, уходящей к подошве горы, пронесся сырой ветер, принеся с собой запах плесени. С моей головы сдуло бескозырку. Я водрузил ее обратно ударом ладони.
Я шел к порту. По пути попадались обгорелые стены недавно разрушенных бомбежкой домов, воронки, повсюду кирпичная пыль, рваные бумажки. Мне встречались по пути плохо одетые люди, нагруженные домашним скарбом. На развалинах густым клейстером были прикреплены плакаты, призывающие к борьбе с врагом.
Море шевелилось, словно кто-то ритмично поднимал его снизу могучими ладонями. Через протараненный авиабомбами мол заходили волны и быстра рассасывались в бухте. Близ берега догорала широкая ржавая баржа, набитая пшеницей. На барже копошились вымазанные сажей люди. Запах пригоревшего зерна устойчиво держался вместе с запахами преющего дерева, веревок и ацетоновой вонью кипящего вара.
У деревянных пирсов стояли пароходы, посапывающие незагашенными машинами. Возле пароходов струился поток людей. Кто-то сказал, что караван снова идет на Севастополь и сейчас принимает закавказскую пехоту.
– Ты что же, тикаешь от нас? – налетая на меня, закричал возбужденно Дульник. – Еле врезались на твой курс.
Мой друг тормошил меня своими хваткими руками и глядел такими радостными глазами, что хотелось здесь же расцеловать его.
Я сейчас обрадую тебя. Здесь Камелия.
– Камелия? – Я поправил бескозырку, откинул за спину упавшие на грудь ленточки.
– Я действительно здесь!
Передо мной стояла девушка. Я с трудом узнал Камелию – она очень похорошела. Почти ничего не осталось от того бледного, болезненного существа, которое мы выручили на борту теплохода «Абхазия». Очень смущенный, я неловко прикоснулся к ее узкой руке.
– Я хочу вас поблагодарить, Камелия, – начал было я, – за то…
– Довольно, довольно, – перебила она меня. – Просто-напросто я немного, на полмизинчика, отблагодарила вас… А потом, мне это ничего не стоило. Прибежал ваш друг, разговорились, составили план действий…
Приморский ветерок откидывал от ушей ее мягкие длинные волосы, на аленьких мочках сидели зеленые камни, как козявки с длинными золотыми усиками. Дульник не сводил взгляда с этих сережек, и я увидел: в его глазах сквозило безмолвное обожание.
– Все же ваш «полмизинчик» пришелся так кстати, Камелия.
– А может быть, мой гребешок, – лукаво сказала Камелия, откинув назад головку. Ветер снова подхватил ее волосы, и зеленые камешки засверкали на солнце, на миг появившемся из-за сизой осенней тучи.
– Мы предполагали вместе провести остаток дня, – шепнул мне Дульник. – Если ты хочешь предложить что-либо пооригинальнее, выкладывай.
– Мы разыщем Пашку Фесенко, а потом…
– Зачем тебе Пашка Фесенко?
– Пашка меня оклеветал.
Дульник подпрыгнул на месте.
– Ага, что я тебе говорил? – торжествующе крикнул он.
Дульник принялся развивать теорию о пагубности обрастания большим количеством друзей, ибо настоящие чувства в человеке, которые он может отдать другим, не так уж обильны, чтобы распылять их по крошкам. Дульник был сторонником ограниченного круга близких друзей, но за них готов был, если нужно, на куски разорвать свое сердце.
– Неужели ты решил устроить с ним расправу? – спросил Дульник. – Не советую, Сергей. Подобное представление днем, на свежем воздухе грозит повторением кирпичного амбара.