Анатолий Брусникин - Беллона
Кают-компания была обустроена и украшена, насколько позволяли бастионные условия. Сидели все по-прежнему свесив ноги в канаву, однако сиденья стали удобными, с подушками, на столе белела скатерть, горели привезенные с «Беллоны» лампы, пыхтел самовар. Кроме крыши появились и стены из досок, обитые коврами. Не хватало только пианино, а то было б не хуже, чем на фрегате.
Иноземцов держал речь перед офицерами: половина была наших, половина сухопутных.
Он говорил, что штурма не будет, а будет бомбардировка, и хоть мы, как только возможно, подготовились, но виды скверные. Против нас французские укрепления, которые и сейчас превосходят нас мощью огня в полтора раза, а когда враг завершит строительство второго яруса, на пять выстрелов с той стороны мы сможем отвечать только двумя. Притом еще следует ожидать, что союзный флот огнем с моря подавит наши фланговые батареи, и тогда противник подвергнет нас еще и кинжальному обстрелу со стороны Рудольфовой горы. Через несколько часов такой канонады от «Беллоны» останется кучка рыхлой земли.
Капитана выслушали в тяжелом молчании. Потом штурман Никодим Иванович, старший по возрасту, спросил:
— Что говорят в штабе, Платон Платонович? Когда ждать генеральной бомбардировки?
— Дня два, много три-с, и ударят.
Заговорили все разом.
Артиллерийский капитан, командир одной из батарей, развел руками:
— Что же делать?
Саперный поручик воскликнул:
— Ждать, пока нас в распыл пустят?
Лейтенант Кисельников предложил:
— А если вылазку? Ночью, внезапно. Заклепаем сколько-то пушек, силы и подравняются.
— У них там зуавы, африканские стрелки. Лучшие солдаты в Европе. А у меня кто? Непривычные к пехотным действиям матросы и вот-с, штабс-капитан Аслан-Гирей необстрелянную роту привел.
— Что нам остается? — спросили тогда Платона Платоновича. — Только с честью умереть?
— Это не так мало-с…
Я вспомнил, как прежде, перед затоплением эскадры, он говорил, что умереть с честью — не штука, что надобно с честью победить. А теперь, стало быть, вот как?
И сделалось мне очень страшно. Если уж хладнокровный Иноземцов заговорил о смерти, видно, совсем беда.
А капитан подошел к схеме наших и вражеских позиций, что висела на особой доске.
— При подобном соотношении стволов спасти нас может едино лишь чудо, да-с. Вот если б, к примеру, попасть бомбой в ихний пороховой погреб… — Он вздохнул. — Но поди знай, где он. Это один шанс из мильона… Будь против нас корабль, я бы знал, куда целить. Сосредоточили бы всю мощь огня меж гротом и бизанью. Глядишь, и поразили бы крюйт-камеру. А тут, изволите ли видеть, холм… — Платон Платонович сердито откусил кончик сигары, сплюнул приставшие к губе крошки. — Эх, кабы над той Лысой горой на крыльях пролететь…
Воцарилось мрачное молчание. Умеющих летать на крыльях среди присутствующих не было.
…Вот он — момент, которым мне памятен тот день.
Сейчас это произойдет…
— Ваше высокоблагородие…
Мой голос тонок и срывается. Ко мне оборачиваются, многие сердито супятся. Хоть известно, что я капитанов любимчик, но чтоб юнга прерывал военный совет — это неслыханно.
— Прощения прошу… — лепечу я. — На крыльях, конечно, никак невозможно, но…
И я рассказал про пещеру, что находится аккурат над французскими батареями. Если туда пробраться ночью и затаиться, то потом из кустов всё ихнее вражеское обустройство будет, как на ладошке.
Меня перебивали, задавали вопросы. Я отвечал. Наконец офицеры оставили меня в покое, стали толковать промеж собой.
А я стоял, опустив голову, и чувствовал себя выпотрошенной рыбой. Всю икру из меня вынули, и вишу я на солнце пустым брюхом нараспашку.
Была у Герки Илюхина сокровенная тайна, да пришлось ее выдать, принесть в жертву. И вовсе не той, ради кого берег свой секрет и с кем его охотно бы разделил, а злой мачехе — богине войны Беллоне.
Я встрепенулся. На совете говорили про меня.
— …Хорошо-с. Допустим, юнга доберется до тайника, но что проку? Для расчета прицельного мортирного огня необходим правильный крокú неприятельской позиции. — По тону Платона Платоновича было слышно, что отпускать меня на ту сторону ему ужасно не хочется. — Здесь потребна чертежная точность…
— Господин капитан второго ранга, если позволите… — Руку поднял татарин, что привел роту. — Я окончил Михайловское артиллерийское училище. В пехоту определен временно, за отсутствием вакансии на батареях. Занести на схему координаты порохового погреба легко смогу и даже присовокуплю к ним расчеты углов возвышения. Однако я всё же не понимаю, как мы с юнгой попадем туда через вражеские линии.
Вздохнул Платон Платонович, посмотрел на меня виновато, будто извиняясь, что не сумел меня уберечь.
— Это-то как раз довольно просто-с…
Ночь. Вспышки
…А это я смотрю через капитанов бинокль на вражескую позицию. Сначала в кружках черным-черно, потом нащупываю яркий огонек, кручу колесико.
Вижу: костер, около него тесно сидят люди в фесках, безрукавных куртках, шальварах. Курят изогнутые трубки.
— Это ж турки! — шепчу я. — Никакие не французы.
— Самые что ни на есть, — так же тихо отвечает Платон Платонович, отбирая бинокль. — Зуавы, африканские стрелки. Пехотное прикрытие ихних батарей. Их прозвали «анфан-пердю», по-нашему «сорви-головы».
— Правильно прозвали. — Это голос Соловейки. Он по другую сторону от капитана. — Щас мы этим «пердю» головы посрываем.
Мы лежим посреди ничейной земли, посередке меж нашей и вражьей линиями. Ночь безлунная и беззвездная, поэтому нам удалось прокрасться сюда незамеченными. Иноземцов взял в переднюю цепь только охотников, кто вызвался добровольно. Остальная масса матросов и солдат, назначенных для вылазки, засела во рву под бруствером. Им полагается бежать вперед не раньше, чем начнется шум.
Неприятельский вал от нас всего в двух сотнях шагов — едва чернеет во мраке. А бивак зуавов повыше, уже на склоне. Потому-то мы их так хорошо и видим.
— Отсюда расходимся, — говорит Платон Платонович мне и штабс-капитану. — Как условились. Тихонько прокрадетесь к правому краю, засядете под бруствером. Не спешите. Пока я не услышу вашего сигнала, не начну. Гера, ну-ка пострекочи…
Я прикладываю к губам сухую травинку, трещу цикадой. Ихнее время уже недели две как закончилось. Весь август и полсентября днем и ночью надрывались, а сейчас поумолкли, студёно им стало. Но французам обычаи крымских цикад знать неоткуда. А стрекотать я умею знатно, еще с глупых лет.
— Хорошо, — одобряет меня капитан. — В ночной тиши будет слышно. Стало быть, после сигнала мы ползем к левому флангу. Если удастся, снимем часового без шума, Джанко это умеет…
Позади Платона Платоновича лежит индеец. Во рту у него свирелька, из которой он так ловко плюется иголками.
— Потом на бруствере начнется суматоха. Французы решат, что мы перед бомбардировкой хотим заклепать орудия, а мы и вправду, коли успеем, пару-тройку пушек им попортим. Никодим Иванович с остальными побежит через поле под громкое «ура». В общем, Девлет Ахмадович, им будет не до вас. Думаю, минут десять, а то и все пятнадцать мы вам обеспечим.
— Этого совершенно достаточно, — нетерпеливо говорит татарин. — Однако всё уже неоднократно обговорено. Если позволите, мы с юнгой начнем выдвигаться.
— Да-да, еще минутку.
Я вижу, что Платон Платонович хочет мне что-то сказать. Но капитана трогает за рукав Соловейко. Никогда и ни за что нижний чин, даже такой отчаянный, не позволил бы себе подобной вольности при свете дня. Однако ночь, опасность, все лежат, уткнувшись носом в пыль, — по уставу и не обратишься.
Слух у меня и вообще-то преотличный, а Соловейко шепчет громко, не старается щадить мои чувства.
— Ваше высокоблагородие, прощения просим, а только зря вы это…
— Что «зря»?
— Зря сопливого посылаете. Хлипкий он. Помните, как в Синопе-то?
Меня будто вдавливает в землю. Я знаю: Соловейко мне враг, он не забыл моего позора, а сейчас еще и ревнует — как это на лихое дело посылают не его, известного храбреца. На совете ведь он не был, про пещеру не знает.
Затаив дыхание, я жду, что Платон Платонович за меня заступится.
Но он лишь вздыхает:
— У самого сердце не на месте. Но никого другого нельзя.
И поворачивается ко мне.
Я еще надеюсь, не скажет ли он что-нибудь ободряющее: мол, не слушай дураков, Герасим Илюхин, ты герой и орел, бесценный сигнальщик и вообще наш спаситель.
Но Иноземцов шепчет:
— Еще раз повтори. Ну повтори.
И понимаю я: всяк смертный, хоть бы даже капитан фрегата и лучший человек на белом свете, думает только о своих переживаниях. Главное, сколько можно? Раз двадцать уже я ему слова Агриппины Львовны пересказывал!