Евгений Войскунский - Кронштадт
— Дьячок ниже рангом, так?
— Это вообще не ранг. Это… ну, вроде прислуги в церкви… Меня бы в комсомол не приняли, если б отец был священником.
— Чепуха. — Козырев перекладывает в опустевший портсигар тоненькие папиросы из помятой пачки «Красной звезды». — Человек не выбирает, в какой семье ему родиться.
— Это конечно… Но мне, товарищ командир, не повезло… — Напряженно-стесненное выражение сходит с лица Галкина. Он смотрит на лесистый горб острова Гогланд, на темно-серую воду, изрытую зыбью.
И уже не балтийская зыбь ходит перед мысленным его взглядом, а льняное зеленое поле мягко стелется, качается на ветру. Тихонькая речка Холохоленка течет среди полей и лесов к Волге. Тут, при слиянии, вытянулась вдоль низкого берега деревушка Изосинки — всего два десятка дворов. Два десятка серых от старости срубов нахохлились над Холохоленкой.
Сюда в двадцать четвертом, после смерти мужа, пере ехала из Углича мать к родной сестре — с шестилетним Серафимом и двумя старшенькими девочками. В темной избе денно и нощно горел перед образами красный огонек лампадки, пахло сладковато-душным, застойным, и мать, стоя на коленях, отбивала поклоны, крестилась и бормотала молитву. Дочки тоже кланялись образам в такт материнским поклонам, а Серафим отвлекался — то сестру украдкой пихнет локтем в бок, то проходящей мимо кошке даст пинка, — и сразу надавливала на затылок жесткая холодная ладонь матери: кланяйся, кланяйся, проси у Господа прощения.
Прощения — а за что?
Лен теребить, воду с речки таскать, дрова колоть — это уж как заведено, никуда не денешься. А поклоны бить, на коленях мозоли наращивать — зачем?
Где-то гудят паровозы, провода летят вверх-вниз, вверх-вниз, как в том году, когда из Углича ехали до станции Старица. Паровозы… еще хоть разок обдало бы жарким их дыханием…
Зимней ночью выскочил на отчаянный собачий лай, на оборвавшийся визг. К краю улицы, к ближнему лесу вдоль сугробов уходили вскачь две бесшумные серые тени. У калитки чернела, распласталась на снегу в кровяной лужице Каштанка. Еще что-то хрипнуло у нее в глотке, когда Серафим, пав на колени, приподнял ее морду. Тогда-то и заплакал, в первый, кажется, раз заплакал — над растерзанной волками собакой. И — будто толчком в грудь: бежать надо, уходить… тут не жизнь…
— В чем не повезло вам, Серафим Петрович? — спрашивает Козырев.
Серафим Петрович — так никто еще не называл Галкина в разговоре. Даже странно для уха. Глядя на острый профиль Козырева, облокотившегося на ограждение мостика, он говорит:
— Ну как же, товарищ командир… С соцпроисхождением не повезло. Объяснения эти вечно… Причетник церковный — не поп, конечно, а все равно — как в анкете писать? Из служителей культа?.. А я отца и не помню почти. Так, смутно, в раннем детстве… заросший бородой, в огороде копается…
Ему показалось — не слушает командир. О чем-то своем думает. Замолчал Галкин.
— Продолжайте, — сказал Козырев, дымя папиросой. — Почему вы пошли в морское училище?
— Да так получилось… Я, товарищ командир, в четырнадцать лет из дому убежал. На станции Старица взял меня сцепщик в подручные, потом в депо я выучился на слесаря. Паровозы меня сильно привлекали. Ну и, конечно… от прошлого хотелось оторваться… в рабочие выйти… Тогда и в комсомол меня приняли. Кончил я фабрично-за вод скую семилетку, до тридцать четвертого были такие школы, если помните, потом доучивался в вечерней. Уже шло, товарищ командир, к тому, что мне, может, на машиниста разрешили бы готовиться, я ведь только об этом и мечтал…
Опять заметил Галкин, что командир вроде бы не слушает, и опять умолк.
— Дальше, — сказал Козырев.
— Дальше? В тридцать седьмом вызвали меня в райком комсомола и говорят — направляем тебя по путевке в военно-морское училище. Я… от неожиданности смолчал. Моря я никогда не видел и в мыслях даже не имел, но… я подумал, что в райкоме лучше знают, куда мне идти…
— Чепуха, — искоса взглянул на лейтенанта Козырев. — Должен был отказаться, если не хотел на флот.
— Отказаться? — виновато улыбнулся Галкин. — Не знаю… Так я и попал в училище Фрунзе… Мне трудно было, особенно все, что с математикой связано, подготовка-то у меня неважная. Конечно, я старался. Но все равно — как не повезло в самом начале, так и всю дорог у не везет. Выпуск у нас был ускоренный, война началась, потому, наверно, в спешке и ошиблись в отделе кадров — назначили меня командиром бэ-че два-три, хотя этот штат был занят Толоконниковым.
— Хватит об ошибках, Галкин. Вы теперь не дублер, а командир бэ-че. Не только мы делаем работу, но и работа делает нас. Понятна вам сия глубокая мысль?
— Понятно… Только вот с помощником у нас… расхождения по аграрному вопросу…
— Как это?
— Ну, так уж говорится, товарищ командир… когда друг друга хотят в землю закопать.
— Чушь! — Козырев отвернулся, прикурил новую папиросу от окурка. — Очень вам советую, Серафим Петрович, — сказал он, помолчав, — мыслишку о невезении выбросить к чертовой матери. Если не возражаете, закончим на этом воспитательный разговор.
Ни луны, ни звезд — только черное пространство вокруг. Только стук дизелей и посвист осеннего ветра. И еще — узенькая полоска гакабортного огня, указывающая место идущего впереди корабля, — единственная освещенная бойница в черной громаде ночи.
Идет на Ханко маленький отряд — три базовых тральщика и три катера «МО» — морских охотника. Тральщики идут в кильватер, идут без тралов — так скорее доберутся до Ханко. Так-скорее-так-скорее — стучат дизеля. Скорость хорошая — восемнадцать узлов.
Штурман Слюсарь работает над путевой картой, ведет прокладку по счислению. Вот он отметил очередное счислимое место черточкой на линии курса и отложил карандаш. «Юминда ты, Юминда», — бормочет штурман.
Взять бы секстаном высоту какого-нибудь светила — да не возьмешь, ночь беззвездная. Не светят светила. Впрочем, один ориентир все-таки должен быть. «Родная сторона», — бормочет себе под нос Слюсарь, выходя из «чулана» на ходовой мостик. Там — пять фигур: Козырев, Балыкин, вахтенный командир Толоконников, сигнальщик Плахоткин и рулевой Лобастов.
— Ну что, штурман? — повертывает голову Козырев. — Не пора менять курс?
— Не пора.
Слюсарь вглядывается в ночь, морщась от холодного ветра.
— Прямо по курсу — силуэт, — доложил Плахоткин. Запнулся, добавил неуверенно: — Товарищ командир, торчит что-то из воды, не разберу — корабль или так, скала…
— Ясно, сигнальщик, — вместо командира отвечает штурман. — Молодец, что разглядел.
Этот ориентир и нужен ему. В августе на переходе из Таллина здесь подорвался и затонул танкер № 11. Носом ушел под воду и зарылся в грунт, а задранная корма осталась торчать над поверхностью. Так и появился тут ориентир, и о нем оповещены штурманы.
На траверзе затонувшего танкера Слюсарь засекает на своем хронометре время и говорит:
— Теперь пора. Истинный курс — двести пятьдесят пять. Козырев командует рулевому ложиться на этот курс. Гакабортный огонь переднего мателота тоже сместился влево.
— Теперь у нас по носу — маяк Кери, — говорит штурман. — Мы бы увидели его огонь, если б он не был погашен.
Он уходит в «чулан», вновь склоняется над картой.
— Маяки погашены, навигационные знаки сняты, радиосвязь запрещена — веселенькое плавание, — как бы про себя говорит Козырев.
Мысленно он представляет себе огромный заштрихованный многоугольник на карте — заграждение Юминда. Примерно через час отряд войдет в этот «суп с клецками».
— Где-то здесь в августе горела «Вторая пятилетка», — говорит Балыкин.
— Да. Той самой дорожкой идем. Все возвращается на круги своя…
— На круги ничего не возвращается, — поправляет Балыкин. — Развитие идет по спирали.
— Кто же против этого спорит? Летом ходили тут с мачтой, теперь — без мачты. Новое качество, спираль развития.
— Иронизируешь, командир?
— Нимало, военком.
Ночь простерлась такой невиданной черноты, что, кажется, никакому светилу не пробить плотную стену мрака. Покачиваясь на волнах, форштевнем раздвигая холодную черноту, идет «Гюйс» — стальная коробка, вместившая шесть десятков жизней.
У себя в квартире Чернышев, сидя на корточках, возится с печкой-времянкой, прилаживает колено трубы.
— В Гражданскую буржуйками отапливались, — бурчит он, — теперь обратно буржуйки пошли.
— Керосин у нас кончается, — говорит Александра Ивановна. Она прикручивает фитиль керосиновой лампы. — Что будем делать?
— Коптилку приспособим, — громыхает железной трубой Чернышев. — Ты зачем прикрутила? Не видать ни чего…
Вдруг он, выронив трубу, мягко повалился на бок. Александра Ивановна, вскрикнув, бросается к нему. Из своего закутка выскакивает Надя. Вдвоем они волокут Чернышева и укладывают на диван.