Борис Леонов - Солдаты мира
Двадцатого декабря Родион принял военную присягу. Двадцать первого он уже спал в расположении взвода управления второго дивизиона. В списке личного состава ВУД-2 рядовой Цветков числился на должности радиотелефониста, что соответствовало ефрейторскому званию. Графой ниже, обведенная химическим карандашом, скрючилась фамилия рядового Фомина. В гвардейский ВУД-2 Колька попал благодаря широко посаженным на азиатский манер глазам — дальномерщик Цыренжапов, подыскивая себе замену к демобилизации, поманил однажды Фомина и сунул в руки прибор:
— А ну-ка взгляни в это стеклышко.
Колька назвал какую-то цифру, и широколобый бурят восторженно тюкнул его в плечо.
— Гений! Полгода я тебя искал. Ты же рожден дальномерщиком. Большаков, перетаскивай этого вундеркинда в наш взвод.
Замкомвзвода Большаков лениво скользнул коровьими глазами по странному существу, которое упало на кровать от ласкового шлепка бурята, и аккуратно погладил мясистые колени.
— А дальномер я буду за него таскать?
— Ты не гляди, что он ростом с козленка, — горячился Цыренжапов. — Такие жилистые до ста лет живут. А мясо нарастет. Побегает по сопкам с двухпудовым прибором — глядишь, и мускулы забугрятся, как у батыра. В орудийниках ему все равно ничего не светит.
Большаков цепко прищурился и, заметив, что Колька укорачивается под его взглядом, недовольно скосил бровь. Возьми такого зайчика во взвод — хлопот не оберешься. Будешь нянькой ходить за ним. Не везет взводу на молодых: летом начштаба подсунул им Баранцева, от него только изжога на душе, потом Цветкова — черт ногу сломает в его характере. То ли спеси в нем по горло, то ли бедой какой мается. Два-три слова подарит и — на крючок. Теперь этот заморыш. Тоску наводит своей овечьей улыбкой.
— Ты откуда родом? — спросил Большаков, не выпрямляя скошенной брови.
— Рязанский я. Из деревни Ольшанки, — уныло промямлил Колька.
— Ну? — встрепенулся Большаков. — Значит, земляк? Это меняет дело. Придется брать. Какими талантами располагаешь? Пляшешь, поешь, играешь на пианино?
— Нет у меня талантов, — виновато заморгал Колька и зачем-то поискал глазами Цветкова: его взгляд он уже давно чувствовал на себе.
Родион неловко спохватился, не успев прогнать с губ усмешку, и с треском отодрал грязный воротничок с гимнастерки.
Их кровати оказались снова рядом, на верхнем ярусе. На нижнем спали дембеля: сержант Ларин, командир отделения радиотелефонистов, и ефрейтор Махарадзе. Как только под Колькиными мощами начали по-мышиному попискивать пружины, Ларин задирал вверх ноги и сильными толчками швырял Кольку по кровати. Тот глупо и виновато улыбался, и Родиону было невыносимо стыдно лежать с ним рядом. Ему хотелось вскочить и крикнуть что-нибудь злое, но он со стыдом чувствовал, что боится этого рыжего бугристого сержанта. Они как-то сразу возненавидели друг друга. Было в этой неприязни что-то нехорошее и мутное, которое нельзя было ничем успокоить.
Ларин был на несколько кулаков длиннее Фомина и шире его на полруки. Сила в нем только угадывалась, но не бросалась в глаза. Она сквозила и в кривых коротких ногах, обутых в скрипучие сапоги, и в расплывчатом воловьем взгляде, в котором редко светилась мысль, и в грубо сработанном лице, где особенно раздражал Родиона приплюснутый, с широкими крыльями ноздрей, как у запаренного жеребца, нос. Ларин был коренной забайкалец и поэтому не испытывал, как другие, тоски по дому. С родными он ухитрялся видеться каждый месяц. Иногда к нему наведывалась жена, и после каждого свидания с ней сержант приходил в казарму мрачный и злой. В его разговорах о женщинах было столько грязи, что однажды замкомвзвода Большаков, перед которым Ларин любил ворошить свое замусоленное белье, не стерпел и в сердцах сплюнул на пол.
— Сколько паскудства в тебе, Глеб. Правильно жена делает, что на развод подает. Сыну-то как будешь в глаза глядеть?
— А твоя какая забота? — окрысился Ларин. — Что-то я не припомню за тобой никаких добродетелей. Сам-то чего только не сыпал мне в уши. Забыл? Или думаешь, замкомвзвода стал — все списано?
Большаков тяжело перевел взгляд на правую руку и потискал на ней набухшие кровью пальцы.
— Я тебе, Глеб, вот что скажу. Ты меня зазря в свои друзья записал. Ищи простачков в другой казарме. Я только до армии был сволочью, а ты еще и после нее будешь. Вот что противно, Глеб. Два года — коню под хвост. Ради чего ты мерз и вкалывал? Нет, Глеб, я за эти пятьсот дней всего себя перетребушил, всю жизнь свою переглядел — и страшно мне стало…
Большаков вдруг замолчал и беспокойно погладил колени. Ларин понял, что старшину кто-то встревожил, и всем телом повернулся назад: из штаба дивизиона, сунув под мышку рулон ватмана, вышел Цветков. У Ларина зло вспухли щеки. Он даже как будто обрадовался Цветкову.
— Кто будет третьим дневальным, старший сержант? — громко спросил он, и Родион замедлил шаги.
— Свободных людей нет. Сам знаешь. Все в наряде, — нахмурился Большаков, искоса взглядывая на Цветкова.
— Одни клозеты чистят, другие цветочки малюют, — вскользь бросил Ларин.
— А третьи ни то ни другое, — ввернул Родион и с готовностью встретил звериные щелочки глаз.
Сейчас Родион злился не столько на Ларина, сколько на себя. Он видел, что так, как думает и относится к нему Ларин, думают и относятся многие солдаты в дивизионе. Такова уж нехитрая логика армейской жизни, что, если кто-то ищет в ней работу полегче и повиднее, тот рискует остаться без друзей и жить с постоянным ощущением какой-то вины. Родион чувствовал, что ребята еще в карантине недолюбливали его, а когда замполит освободил его от нарядов для оформления ленкомнаты, они и вовсе охладели к нему, словно обрели еще один повод для вражды. Странным было то, что к ефрейтору Боцу, с которым Родион вместе малярничал, солдаты относились с уважением: они ставили ему в заслугу рисование и считали чуть ли не достоинством то, что Боцу не ходит ни в караул, ни на кухню чистить картошку.
Но все эти дни Родион жил в такой тревожной невесомости, что и не задавался целью разгадать этот обидный фокус. Его настораживало только то, что теперь он не чувствует в сердце сладкого привкуса, как раньше, оттого что опять возбудил против себя окружающих, и они выделили его, вытолкнули, как вода деревяшку. Сейчас он вдруг с острой грустью понял, что и здесь, в дивизионе, ему некому поплакаться в жилетку, разве что Баранцеву. Он боялся не того, что его могут не понять, — это он с великодушием допускал и прощал, — но пугался насмешек и еще большего отчуждения ребят от себя.
— Как дела с газетой? — спросил внезапно Большаков, которому что-то понравилось в лице и голосе Родиона.
— Газета готова, — ответил Родион и хотел было опередить просьбу замкомвзвода, так как уже догадался о ней, но раздумал: еще посчитают, что он заискивает перед ними.
— Но выручишь нас, Цветков? Все ребята в наряде. Нужен третий дневальный. Пойдешь? — закинул удочку Большаков.
— А почему ты просишь, а не приказываешь? Ведь ты старший сержант, а я рядовой.
Большаков растерянно покосился на Ларина и погладил колени.
— Ну как же! — манерно протянул Ларин. — Ведь у тебя высшее образование. Ты чуть ли не профессор. А мы пни еловые. Где уж нам. Хватит с нас Баранцева. Попробуй ему прикажи — сейчас к замполиту полка с жалобой полетит. А какой толк от него? Крыса тыловая. Тоже мне артиллерист. И пороху от гильзы не нюхал.
— Затихни, трещотка, — поморщился Большаков и с любопытством воззрился на Родиона. — Значит, ты согласен?
— Значит, так… — усмехнулся Родион.
Сейчас его забавляла только ситуация. Он вдруг подумал о том, что смог бы при желании найти общий язык даже с Лариным.
В этом он еще больше убедился на разводе, когда, отчеканив дежурному по полку обязанности дневального, перехватил одобрительный взгляд Ларина. После развода Ларин поставил ефрейтора Махарадзе дневалить в первую смену, чтобы он спал ночью, Фомину и Цветкову велел навести блеск в туалете, а сам рванул в клуб.
Увидев Родиона с погнутым ведром в руке, выходивший из кабины ефрейтор Боцу судорожно икнул и чуть не выронил ремень в унитаз.
— Что с вами, профессор? Вам приятнее смывать мои испражнения, чем ковыряться в красках? Кто тебе наряд шлепнул?
— Никто, — досадливо буркнул Родион и с размаху выплеснул воду в кабину, из которой вышел Боцу.
Ефрейтор взвинтил в нем до предела и без того накаленное чувство стыда. Родион готов был грохнуть ведро о бетонный пол и заплакать. Если в первые минуты в этом стыде барахталось что-то приятное, придающее каждому движению героически-мстительный оттенок, даже смысл, то теперь стыд все разъедал, как щелочь. И бесил его именно этот стыд, которому он глупо поддался и который так бесцеремонно вломился к нему в душу. Почему? Разве Фомину стыдно? Какие же у него права на этот стыд? Кто их узаконил? Внезапно Родион поймал себя на том, что он слепо разглядывает в черном зеркале окна свое сосредоточенное лицо и брезгливо оттопыренные руки, словно собирается куда-то взлететь с грязной тряпкой в одной руке и ржавым ведром в другой. И он тут же представил себя в отцовском кабинете, среди недоступных профилей великих мыслителей и кандидата философских наук Арсентия Павловича Цветкова, потом снова увидел себя в уборной среди щеток и мусора, и такой в него ворвался смех, что рядовой Фомин от испуга выплеснул полведра себе в сапоги. «Конечно же, ну конечно, мой мальчик, ты прав, — весело кувыркались в голове Родиона мысли. — Считать, что твои добродетели выше и значительнее чужих — какой чудовищный самообман. Не все ли равно: бумажный рубль или сто медных копеек, искра, высеченная из камня или из спичечного коробка? Смысл один и тот же…»