Тарас Степанчук - Наташа и Марсель
…В сорок втором, когда отборные гитлеровские войска рвались через перевалы Главного Кавказского хребта, старинный кинжал оказался у командира роты егерей горнострелковой дивизии «Эдельвейс». Два года спустя эта рота после боя под Оршей перестала существовать, а кинжал как трофей взял на память комбат Борисенко. Вернувшись домой, он перевел жене надпись на лезвии: «Очистись кровью врага».
Очистись кровью… Чья кровь стекала по лезвию этого кинжала: праведника или подлеца? Кто проливал кровь этим кинжалом: мститель за поруганную честь или коварный убийца?
…Поездка автобусом измотала Александру Михайловну. Боль внутри тела не прекращалась: то крепла до пределов терпения, то, утихая, отдавалась в висках словами покойного Петра: «Благородство рождается из уверенности в себе, внутренней силы и обостренного чувства справедливости. Отчаяние и боль за изувеченную справедливость порождают месть».
Уже подъезжая к Минску, она тронула на коленях завернутый в газету кинжал и подумала: «А насколько все же совместимы благородство и месть? Свет добра и мрак жестокости — совместимы?»
Она спохватилась, когда автобус миновал начало Партизанского проспекта и остановился у железнодорожного переезда, ожидая выезжающий из заводских ворот эшелон темно-синих и красных МАЗов.
Выйдя из автобуса, Александра Михайловна вернулась на троллейбусной девятке к дому 147. Постояла у огромного здания, подумав, что до войны в него бы уместилась вся деревня Жодино и еще жители двух окрестных деревень. Выдернула из ножен кинжал и накрепко зажав рукоять в кулаке, спрятала оружие мести в рукав. Ножны, став короче кинжала на длину рукоятки, уместились в кожаной дамской сумке.
Она шагнула под арку и оказалась на бетонных плитах ухоженного двора. На нее смотрели показавшиеся большими сотами окна двухсот сорока квартир, а рядом… стоял однорукий Савелий — как будто заранее знал о приходе Натальи Борисенко и терпеливо ее поджидал. Одет в модный плащ, на шее алый шарф, а ноги косолапит, как тогда, в Смолевичах, хотя и обут в дорогие заграничные туфли.
Убить Савелия без разговора она не смогла и потому для начала поинтересовалась, какие сигареты ему приятнее — наши или немецкие, и какой сегодня день.
— Пятница, — механически ответил Савелий. И тут же с облегчением опросил сам: — Может, с твоей помощью эта пятница будет моей последней? Да ты, Борисенкова, не боись, что задумала — совершай! А если прав на расправу со мной не имеешь, от жизни моей уходи.
Александра Михайловна запомнила, как на том трибунале Савелий униженно каялся и молил пощадить его от петли. При этой встрече она ждала увидеть прежнего полицая и ошиблась.
Савелий в упор смотрел на нее с горьким выражением душевной муки, которая укоренилась от давнишней перегорелой беды. В его словах она слышала усталую боль — к никакого страха, никакой растерянности, никакой остроты раскаяния перед черной огромностью своей вины.
Удивление в Александре Михайловне грозило стать растерянностью, и она, почувствовав это, гневно опросила:
— До какой же ты малости память свою укоротил? И с каких таких пор среди нас человеком себя считаешь? Смолевичи забыл? Может, и трибунал в Борисове из памяти твоей выветрился? Модный шарф на шею накрутил, а положена тебе, предателю, намыленная пеньковая петля. Или ты за предательство петлю не заслужил?
— За предательство — заслужил, — согласился Савелий и тут же продолжал: — А разве свой орден Славы я не заслужил? На Одере командира грудью заслонил, руки лишился — за то и был орденом награжден. Эта награда засчитанной быть мне должна?
— Предателю — орден Славы?! — возмутилась Александра Михайловна…
— Да моя в том какая вина? — возразил Савелий. — Война быльем порастать стала, а инвалидность моя у всех на виду: не только там льготы всякие — в военкомат лично пригласили, в каком полку был, проверять стали. Ну, думаю, опять загремлю в лагерную зону… А мне — честь по чести: орден!
— Да как же вторая рука у тебя не отсохла тот орден получать?
Савелий заговорил тише:
— Жгет меня тот орден, носить ево не могу, а силу отказаться, когда вручали, не нашел: когда б одна женка на том вручении была… А то и сын, внучка…
Откажись я, по детской душе удар бы пришелся. Ни в чем не повинные они, сыны мои да внученька, за что ж ее, безвинную, карать?
Александра Михайловна шагнула к Савелию, хрипло спросила:
— Моего сына помнишь? Как маленького его, спиною да головкой — об столб, помнишь?
Она говорила о сыне, но видела не Вальку, а красный шарф на шее Савелия и, мысленно срывая шарф, готовилась ударить кинжалом в шею, а то — если в грудь, через плащ, так рука у нее дрожала и до сердца можно было не достать.
А Савелий изменился в лице, застонал:
— Ох, помню твово сыночка, болезная ты Натальюшка Борисенкова… Сколько годов хочу забыть, да не могу, все перед глазами младенец у меня стоит! Посылали меня того младенца в гестапо доставить, штоб тебя на допросах ловчей разговорить. Я дознался, что в деревню с им Ольга Судиловская подалась, а в гестапо доложил, будто ребеночек помер. И соседям твоим намекнул: если спросят, об том говорить. Детки, поди, растут у твово сыночка? Где он теперь?
Не отвечая, Александра Михайловна опустила руку, которой хотела сорвать с шеи Савелия шарф. Оказывается, Савелий жалеет и маленького Вальку, и ее? Судя по тону, искренне жалеет… Больше того, Савелий не побоялся скрыть от гестапо, что Вальку отвезли в деревню и тем спасли, а ее избавили от самых страшных мук — видеть, как пытают при тебе твоего сына…
На ее глазах в Савелии произошла разительная перемена: предатель превращался в человека! Или это ей показалось?
Александра Михайловна почувствовала, как заколебалась в ней решимость, пошла на убыль, и все это совершилось независимо от нее, в самых глубинах ее сознания, ее воли.
Не только злом потрясаются души людей, они могут быть потрясены и добром. Значит, проявилось доброй в душе Савелия, и разбудила в нем человечность — человека? Пускай не во всем, но в чем-то все-таки разбудила? Так будет ли справедливо то, что она задумала сделать?
До той минуты Александра Михайловна определяла для себя Савелия как предателя и за этим общим понятием никак частностей в нем, как и во всяком предателе, для нее не существовало. И не было никаких вариантов отношений, кроме одного: презрительно карать.
Сейчас же Савелий предстал перед ней в новом облике — с борениями и сложностями, с чередованиями добра и зла, которые присущи каждому нормальному человеку. Да, он был полицаем. Но чтобы рисковать жизнью ради чужого незнакомого ребенка — так поступить мог только человек!
С одной стороны, Александре Михайловне виделся беззащитный малыш, с другой — начальник гестапо штурмфюрер Зальдман, которого в Смолевичах боялся каждый. Всевластный палач — и слабый росточек жизни, маленький Валька, который своей беззащитной слабостью хоть на время, но повернул Савелия к человечности… Так будет ли справедливо сделать то, что задумала она?
Александра Михайловна молчала, испугавшись самой себя, и разум в ее мятущемся сознании все больше уступал борению чувств. Если Савелий оказался способным на риск самопожертвования…
А тот настойчиво повторил вопрос:
— Где он теперь, твой сыночек?
— Умер. После того удара маленьким болел, взрослым болел, а потом отмучился. Почти пятнадцать лет уже, как умер…
Савелий пьяно закачался, отстраняясь от Александры Михайловны единственной рукой. Густо покраснев, перешел на крик:
— Я тут ни при чем! Я его не бил. Не би-ил! Своя у меня дети, внучка. Ни в чем я перед ними не виноватый! С женой живем душа в душу. Ни в чем я перед ней тоже не виноватый! Орден у меня… Инвалидность… А ударный труд без единого замечания? А грамоты? Водку, как некоторые, не хлещу, жена и дети у меня не хуже, чем у людей…
— Грамотами свое предательство прикрыть хочешь? А мой Валька чем был хуже? — возбуждаясь вслед за Савелием, спросила Александра Михайловна. — Ему за что — не как у людей? Муж у меня за сыном в могилу ушел — его в том какая вина?
— Товарищ комбат! — ужаснулся Савелий. — Сынок его, значицца, из-за меня… И наш любимый комбат — тоже потом из-за меня… Пятнадцать годов лежит он в земле сырой, а я по этой земле хожу… Боковым зрением Савелий заметил сверкнувшее из ее рукава лезвие кинжала и сам подступил к ней на шаг. Александра Михайловна как будто приросла к бетонной плитке двора.
— А-ахх! — скрипнул зубами Савелий. — Чево, дура, на меня уставилася? Нету сына твоево, и мужа нету. А я — вот он, живой живу и над тобой надсмехаюся! Слышишь, дура? Надсмехаюся!
Серебряная, в насечках, рукоять кинжала была рассчитана на мужскую руку. Александра Михайловна передвинула ладонь к лезвию и сжала пальцы так, что они онемели.