KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » О войне » Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.

Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Сергей Яров, "Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг." бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

История другой блокадницы – десятилетней девочки – намного трагичнее. Умер отец, его не хоронили, не желая лишиться «карточек». Но и они не спасали. Особенно голодала мать, отдававшая дочери свой паек. Дочь это видела, но знала и другое: «Я тогда решилась ей сказать такое: „Мама, если ты будешь есть папу, я приведу милиционера"» [629] . Жестоко доносить на родную мать, пользуясь при этом ее хлебом, – а выхода нет: только после угроз та отнесла тело мужа в подвал.

Жалости допускать нельзя – это усвоили прочно. И доводы здесь были очень простыми. Т. Куликовой мать запрещала делиться хлебом с сыном: «Не будет тебя – он погибнет» [630] . Как вспоминал Л. Рейхерт, его мать «вскоре перестала скармливать все детям… Люди подсказали: „Умрешь, что с ними будет"» [631] . И отношение к родителям тоже нередко становилось прагматичным. С. Магаева ежедневно навещала мать в госпитале. Врач, видевшая это, ругала ее и запрещала приносить еду, опасаясь за ее здоровье. Та не соглашалась с ней, считая, что крохи, которые она отдает, едва ли что-то значат. Но вот ее рассказ: «По возвращении в детский дом меня ждал обед… а потом был еще и ужин… Все это я съедала сама, ничего не оставляя маме, т. к. надо было накапливать силы для завтрашнего дня» [632] .

И если такое происходило в семьях, среди родных, то что же говорить о других. Конечно, жестокость как средство спасения проявлялась не только к чужому человеку. Но нередко бескомпромиссность было легче отстаивать, когда приходилось иметь дело с малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми людьми. Разумеется, и в таких случаях необходимы были самооправдания. Наиболее драматично высказывались они людьми интеллигентными, считающими себя порядочными.

«На моей обязанности – следить, чтобы учащиеся съедали суп в столовой, а не отливали его в баночки и кружки и не уносили домой», – записывала в дневнике преподавательница К. Ползикова-Рубец [633] . Можно ли их понять? Да: «Дома мать, отец, младшие дети не имеют супу». Можно ли пойти им навстречу? Нет: «…Сейчас я должна помешать Наде унести суп домой. Иначе нельзя. Организм детей и молодежи слабее, чем взрослых». Как сделать, чтобы одна моральная заповедь – помогать слабым – не перечеркивала другую: быть добрым, отзывчивым, благородным. Если приходится делать выбор, то это еще не означает, что он допустим: «Имею ли я право так поступать? Я, которая всегда стремилась воспитать в детях заботу о близких» [634] .

Дети – не взрослые, они не обременяют себя многословием вопросов и ответов, не понимают софистических уверток, не знают запутанности различных обстоятельств. Они видят простой пример: не помог, хотя должен был помочь, не дал, хотя мог дать. Воспитание детей всегда «картинно», оно больше основано на образах, а не на умозрительных объяснениях. Вот педагог, который выхватывает из рук ребенка банку с супом для голодной матери – что тут сказать? Для чего нужен такой наставник? Для того чтобы приучить ребенка спокойно смотреть, как умирают от истощения его родные, и надеяться, что это даст шанс ему выжить? В этом смысл его служения?

Попытки преодолеть такие нравственные коллизии обычно не отличались оригинальностью – по дневнику К. Ползиковой-Рубец это особенно заметно. Порядок не мог быть изменен, но искали какие-либо оправдания, часто формальные, которые позволяли его обойти, не меняя сути. Нельзя ли школьнице Наде, которая просила суп для матери и сестры, дать третью тарелку? – спрашивала себя К. Ползикова-Рубец. Ведь получил же ее мальчик для своего брата – тот не мог ходить в школу, поскольку у него опухли ноги. Нельзя: этот мальчик учится в школе, а мать и сестра Нади – чужие [635] . Подтверждалось старое правило: невозможно никого спасти, не поступаясь принципами. А в данном случае трудно говорить и о самих принципах. Деление на «своих» и «чужих» моральным признать трудно: оно основывалось лишь на прагматических расчетах.

5

«На днях была у городского прокурора… Он рассказывает, что недавно приехал из Москвы, на второй день заставил натереть полы. Затем устроил „самоосмотр“ сотрудникам. Многих послал мыться и чистить зубы» – эта запись была занесена работником архитектурного управления Э. Левиной в дневник 28 февраля 1942 г. [636] . Тогда и шагу нельзя было сделать, чтобы не наткнуться на трупы, выброшенные из домов. Унизительность «самоосмотра» очевидна, но прокурору не до сантиментов. В своей правоте он уверен: «Ничего, привыкают» [637] . И не только прокурор находил излишним считаться с чувствами опустившихся блокадников – таких людей было много. Одного из горожан, направленных в стационар в начале февраля 1942 г., врач отказался принять «по причине „вшивости и слабости сердца“» [638] . Свой долг он исполнял неукоснительно: в стационаре не должно быть заразы, а его работники не имели времени ухаживать за теми, кто нуждается в медицинской помощи – у них были другие обязанности.

Не хочет человек следить за собой – его заставят это сделать. И не посмотрят на его состояние, и не захотят выслушать его мольбы – заставят. Е. Павлова так принуждала мать умываться утром: «…Принесла воды… наверху льдинки плавали. Говорю: „Помойся, потом дам суп“. А она ни в какую, не слезает с теплой плиты. Пригрозила сама ее вымыть. Заплакала: „Издеваешься над матерью“. Но слезла с плиты и вымылась» [639] . Вода с льдинками и плачь матери тут упомянуты не случайно. Дочь понимала, что причиняет боль, и потому искала любые оправдания. Мать молчала после умывания – и Е. Павлова ее хочет уверить себя, что это знак одобрения ее поступка: «…Поняла, что я не издеваюсь. Ведь знает же, что это лучше» [640] .

Если это для пользы человека, то можно с ним и не церемониться. Те, кто так делал, были уверены, что они лучше знали, как помочь отчаявшемуся, растерявшему все цивилизованные навыки блокаднику. Пойти же на поводу у него – это плохо, это значит не любить его и не жалеть. М.С. Коноплева оказалась свидетельницей такой сцены: «…Старуха буквально тащила под руки внука, мальчика лет 12, бледного, исхудавшего как тростинка. Мальчик останавливался через каждые 10 шагов, плакал и жаловался, что „ноги не идут"» [641] . Его не слушают, стараются подвести к «куче песку на солнце». На помощь «старухе» приходит другая женщина – и та, возможно, не сомневается, что только так, принуждением, можно спасти мальчика. А то, что он до предела изможден («привалился к стене и сразу закрыл глаза») [642] , то на это и не стоит обращать внимание. Именно потому, что он не может идти, его и надо заставлять это делать: тогда, вероятно, он и не будет столь слабым.

«Я лежала, и все лежали, потому что мы… потеряли всякие ощущения от такой жизни», – вспоминала В.А. Опахова [643] . Это и увидела врач, пришедшая к ней домой: «Ух, как она меня ругала» [644] . Необходимо ли кого-то щадить, нужны ли мягкие уговоры, просьбы, увещевания? Нет, только так – бранью, не знающей границ, не щадящей самолюбия. Иначе как вырвать человека из оцепенения, из летаргии близящейся смерти? В замечательной книге Н. Тихонова «В те дни» приведена следующая история. В ней нет бравурной патетики его оптимистичных ленинградских очерков. Это «блокадная правда», как ни странно, оказалась уместной лишь в книге, изданной для детей: «…Маленькая, закутанная в три платка женщина, спотыкаясь в глубоком снегу, везла на детских саночках изможденного мужчину…Он сидел на саночках, закрыв глаза, и через каждые три шага падал навзничь. Женщина освобождалась от веревок, за которые она тащила сани, подходила к нему, приподнимала его и он снова сидел, страшный, как кащей, с закрытыми глазами» [645] . Она шла дальше, и он опять падал. И концу этому не было видно, и растерянно женщина оглядывалась по сторонам, надеясь на чью-либо помощь – а он падал, падал, падал. «Тогда с тротуара сошла высокая костистая женщина с упрямым выражением глубоких синих глаз, подошла к упавшему, подняла его резко и громко три раза прокричала ему в ухо: „Гражданин, сидеть или смерть! Сидеть или смерть! Сидеть или смерть!" Он открыл глаза, заморгал и уселся. Больше он не падал» [646] . Только так – кричать прямо в ухо, не щадя его и не боясь повредить ему слух. Только так – резко поднять, не думая о том, причинит ли это боль. Только так – сказать страшные слова, не обращая внимания на психику «дистрофика», на присущие ему «развинченность», пугливость, нервную дрожь.

«Костистость» женщины – это не только дополнительный штрих ее облика. Это, может быть, и отражение ее сути. «Костистый» – этот тот, кто пережил самые страшные дни блокады, кто видел не одну такую сцену, у кого неминуемо должны были притупиться чувства. Этот тот, кто знал, как надо возвращать человека к жизни, не жалея его, не соизмеряя размах удара. Только так – наотмашь и безоглядно.

Были ли сомнения у нее, у других, когда они поступали именно так? Вряд ли. Перед ними были не просто ослабевшие люди, готовые признать разумность чужих доводов и хоть как-то позаботиться о себе. Они видели отчаявшихся и безвольных, с трудом понимавших, где они находятся и как надо себя вести, не умевших даже, подобно малолетним детям, ухаживать за собой – какие тут могут быть уговоры? Работницы одного из санитарных отрядов, обходя «выморочные» квартиры, обнаружили интеллигента, полуодичавшего, не встававшего с постели. Никаких болезней у него не нашли – он просто «сдал» [647] . Другой интеллигент, сотрудник лаборатории, также опустился, перестал следить за собой. Лаборантки решили помочь ему. Он стеснялся, сопротивлялся, но они все же согрели воду, вымыли его и одели в чистое белье. После он плакал, целовал им руки – нужно ли церемониться, когда встретится на пути еще один такой человек? [648]

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*