Олег Тихонов - Операция в зоне «Вакуум»
Часами лежал навзничь, смотрел на паутину. Паука трогать не велел: «Пускай живет».
Тучину сказал:
— Ты, Митя, вот чего… Ты в предбаннике пол подыми… там сухо будет, и чего надо сделай. Временно, конечно… Деть-то меня некуда. А уж после войны — там честь по чести, как положено… Мне, Митя, из этой штуки не выпутаться.
— Дура ты дура! — только и нашел что сказать Тучин, с трудом сообразив, о чем речь. Где-то раздобыл нутряного сала, Маша его растопила, и Горбачев перешел на знахарскую диету: рюмка спирта, кружка топленого молока с салом. В спирте нехватки не было — с последним грузом выбросили его 70 кг в гибких американских банках, по 2800 г. каждая. Зачем, спрашивается, столько-то?
Он жил в каком-то вялом полузабытье, и естественные, как само продолжение жизни, события становились все менее доступными его пониманию.
Катя Насонова привезла шифровку, в которой ей предписывалось сменить в подполье Сильву. От себя добавила, что Сильву Центр намерен перебросить в Норвегию. Ночью, дежуря у его постели, Сильва подняла Павла. Молча примостились рядом — Павел на перевернутой корзине, Сильва на краешке сундука.
— Не бойтесь, живой, — улыбнулся Горбачев.
Павел:
— Мы не о том, Дмитрий Егорович. Мы вас ни в чем таком не подозреваем. Мы по личному делу. Мы вот, Дмитрий Егорович, хотим стать мужем и женой… Ну вот… Поэтому не могли бы вы похлопотать, что, если в Норвегию, то вместе?..
Катю Насонову, ни с того ни с сего, вдруг повело тошнить. Призналась, что перед самой выброской вышла замуж, и вот, говорит, извините, Дмитрий Егорович, немножко беременна.
Промолчал. Отметил, что и бабы-то его стесняться перестали. Поделился с Тучиным — скалится. Есть же, говорит, сыновья у полков. А теперь будет сын подпольного райкома. Мишкой назовем, в честь Асанова. Крестным будешь…
Угасал вокруг мир. Как много, выходит, держится в людях на завтрашнем дне, где в такой счастливой отдаленности ютятся всё оправдывающие, всё смягчающие человеческие надежды.
Сильно волновал его Тучин. Беспомощный Горбачев уже не верил, что нервы могут служить без износа. Ждал срыва. А Тучин говорил успокоительно: «Ничего, Митя. Рвется там, где тонко».
Тучину присвоили звание вянрикки — прапорщик. Из Хельсинки пришла телеграмма:
«Приветствую тебя первым шагом на пути генеральским погонам. Карл Маннергейм».
— Видал? А ты говоришь, — грустно дурачился Тучин. — Выходим из народа. Растем, да все не в ту сторону. Ах, Карл Густав Эмиль Маннергейм, подведешь ты меня под трибунал!..
Сержанту Саастомойнену, ставшему вдруг чином ниже старосты, ничего не оставалось, как устроить торжественный прием. Ситуация явно забавляла Тучина. «Вари, Маша, щи, за лавровым листом пошел».
Во время приема комендант уязвленно искал на ноге старосты больную мозоль. И нашел, наступил:
— Я вот все думаю, господин вянрикки, глядя на ваши успехи… Все думаю, какими же наградами и чинами увешают вас большевики? Как считаете — увешают? Или вы намерены удрать вместе с нами?.. Ну, хорошо, Удрали, а… а в Хельсинки… в Хельсинки, представьте, советские танки… а в президентском дворце заседает НКВД!
И пьяный хохот в лицо. А Тучин этого в любой ситуации не терпел. Брызнули осколки комендантских очков, и Саастомойнен распластался на полу — как с потолка упал.
— Извините, господа, этот человек — паникер, пораженец, трус. Я предлагаю тост за мужество, которое неподвластно обстоятельствам.
Подошел лейтенант Матти Канто, только что прибывший из учебного отдела Главной Ставки, лысый, трезвый, независимый. С чувством пожал руку:
— Я всегда считал, что Маннергейм может ошибиться в военной политике, но в людях — никогда!
…Выросла в подполье любовь, и Горбачев устало изумился силе молодости. Приникала к куску заиндевелого стекла Катя Насонова и жадным ртом ловила струю свежего воздуха… Как быть тебе с Норвегией, с беременной парашютисткой, с пеленгатором в Погосте и картой Бутылкина, с непостижимой тучинской игрой? Как быть тебе, Горбачев, с жизнью и смертью, когда жить не получается и умирать практически нельзя?
2В ночь на 15 января он впервые толком спал. Видел молодые сны — вот бывают такие, что прокручиваются, как старые фильмы, раз десять за жизнь, — от них осталась бодрость. Утром включился в дело. Раскладывал по адресам сброшенные газеты: Петрозаводск, Вознесенье, Шелтозеро, Матвеева Сельга, Залесье, Рыбрека, Шокша, Ропручей, — когда вдруг нажали снаружи на дверцу хлева, и в доску, в стояк, чувствуется, со звоном пошел гвоздь. Потом еще и еще.
— Перепись! — тучинский голос. И стало тихо. Схватились за автоматы. Горбачев сорвал с крюка винтовку Миши Асанова — без глушителя. «Ну вот, потерял глушитель, потом бумажник, а теперь, по-видимости, голову терять», — Миша все умел, предсказать свою гибель — в том числе.
Шлепнулась в дверь ладонь: «Не суетись, я рядом…»
Шаги. Голос Маши…
— У хозяина-то на работу уйдено. А вы не стесняйтеся… Вот лошадь Машка, она с Грининым напополам купленная… Да вы не бойтесь, не бойтесь, она и спереду и сзади смирнехонька, хвостом махнуть — и то оборотится. А и назвать-то ее хотела Нейчут[22], да хозяин по мне назвал. — Маша хихикнула по поводу этой мужниной слабости да и пошла без передыху — только голос крошится в беспечном бабьем довольстве. — А вы ступайте посюда, а не то замараетесь… Вон и коровушка наша.
— Entä tuon oven takana?[23] — вопрос деловой, придирчивым баском.
Горбачев предостерегающе поднял руку. Перед ним был только Павел, но Павлу и сигнал ни к чему. Спина горбом, правая рука назад, и автоматное дуло в ней — как топорище. Сильва накрыла фуфайкой рацию. Гайдин затушил подушкой окно. Темно. Лишь слева, над восьмым бревном (считано-пересчитано), там, где до потолка не хватало венца, пробирался из коровника свет.
— Что за этой дверью? — повторил вопрос женский голос, на корявом вепсском, а Маша будто и не понимала по-фински.
— За этой-то? Дак летник там. Ярочек по весне содержали. А как у зимы прийдено было, хозяин и загвоздил. Холодина, говорит, оттуда погребная метет. Загвоздил и соломой заставил, — пускай пусто мерзнет. Эва, помещения-то — танцуй не хочу!
О чем-то совещались басок и женская скороговорка — не разобрать. У Горбачева подкосились ноги, осел, В ушах гудит, будто с колокольни слез. Издалека-издалека услышал Машу: «Не желаете ли чайку с устатку, господин Тикканен?»… Значит, сам агроном. А бабенка, видать, из «Лотты свярд», учительница.
Скрипнули в сенях половицы. Шаги пересчитали ступеньки лестницы, ведущей в дом, и затихли. В запасном люке, прорубленном из хлева на сеновал, показалась голова Тучина:
— Ну как, овцы целы? — и пистолетом сдвинул на затылок шапку.
3— Саастомойнена придется увольнять, — рассуждал во время обеда Тучин. Это он, скотина, ко мне переписчиков подослал. Был сейчас в комендатуре. Говорю: ты превысил власть, так тебя и еще раз так. А он — лоб перевязан — мне разбитые очки под нос. Ничего, ничего, говорит, я и без очков кое-что вижу. Скоро, говорит, кое с кого эполеты полетят… Понятно, отвечаю, свинье всегда хочется, чтобы с дерева желуди падали. На том и расстались.
Они сидели на кухне. Девочек Маша увела в комнату — Горбачева им не показывали. Он выпил положенную ему рюмку спирта — «капли дяди Сэма» терзали нутро, но он знал: еще минута, и молоко с салом наведут в желудке тихий час, станет работоспособным мозг, будут силы.
— Наживать врагов в твоем положении — роскошь, — миролюбиво говорил Горбачев. — Поэтому не могу приветствовать такой драки… ни в порядке самозащиты, ни под видом борьбы с пораженцами. Понятно, ходить с ним в собутыльниках горько, но не слаще и враждовать…
Еще не известно, что ты выиграл, что потерял. Тучин упрямо мотнул головой:
— Мы с ним так долго локоть к локтю шли, плечо к плечу, что оба протерлись, как говорится, до дыр. Однажды он, дай бог памяти, уже сказал, что видит под моей гимнастеркой со штампом «SA» русскую армейскую косоворотку. Это уже много… Ты пойми, чем опасен алкоголик: язык у него пьян, да ум трезв. А ты с ним расслабляешься, сторож твой кемарит. Ты распахнулся, а он тебе палец в грудь, родимые пятна щупает… Я решил от него избавиться, — твердо заключил Тучин.
— Каким способом?
— Не очень красивым, но испытанным во все века и в недавние времена — тоже. — Брякнул об стол эмалированную кружку с красным гусем. — Донос, — сказал просто. — Обыкновенный донос.
— Что ты можешь выставить против него?
— Достаточно… С точки зрения официальной финской политики в оккупированной Карелии он — не герой. Пьяница, развратник, «вечное финляндско-германское боевое содружество» поносит, идею финско-карело-вепсского братства, дай бог памяти… дискредитирует.