Геннадий Семенихин - Расплата
И вдруг он к ним подошел и вытащил из кармана свою дневную хлебную пайку, завернутую в серую салфетку. Как сейчас помню, на ней еще орнаменты какие-то красными нитками вышитые были.
Разломил он пайку пополам и протянул парню и дивчине по кусочку. «Нате, ешьте». «А вы?» — возразил было Зверьков, но Александр Сергеевич, ой, так строго посмотрел тогда на него. «Старших перебивать не положено, юноша. Говорю, — значит, берите». А затем очки снял, и мы поняли, что он ничего не видит, потому что глаза в слезах. Подбежали, а он этак строго: «Беритесь за дело, начинайте съемку, нечего учебное время растранжиривать», — и отвернулся.
Якушев флегматично покачал головой:
— Да, Мишенька, что-то похожее как будто бы было, только ты приукрасил немного.
— Зато как мы потом после этого голода подниматься стали, — вдруг заговорил Рудов, приглаживая жесткий ежик волос, единственную прическу, которую он всегда обожал. — Тридцать четвертый, тридцать пятый, тридцать шестой. Опять Дон наш привольный богатырскую грудь расправил, и, если бы не Гитлер проклятый со своим войском, как бы мы сейчас жили. Эх, да что там! Все равно неистребима Россия. Давайте выпьем за будущее — и наше, и наших потомков.
И опять зазвенели ножи и вилки, и опять даже в этом застольном звоне, так всегда ободряющем гостей, не было никакой веселости. Старики и Зубков закусывали молча и крякали после выпитых рюмок тоже молча и лишь откровенно оживились в ту минуту, когда Надежда Яковлевна внесла нелегкой изобретательностью давшийся ей в эту лихую годину именинный торт.
— Какой сюрприз! — воскликнул Залесский. — Фашисты прут на Новочеркасск, а мы так пируем. Это поистине пир во время чумы.
Зубков неодобрительно сдвинул брови:
— Оно, конечно, так, Степан Бенедиктович. Можно сказать, и пир в разгаре, и чума на пороге фашистская, по давайте верить в силушку нашу народную.
— Лозунги, товарищ, — холодно заметил Залесский. — На одних лозунгах далеко не уедешь.
Он не успел договорить. Над притаившимся от невеселого ожидания Новочеркасском вдруг разноголосо завыли сирены воздушной тревоги, нестройно забухали зенитки. У Ивана Ивановича Мигалко нервным тиком пошло лицо. Башлыков, заметивший это, сдержанно ухмыльнулся. В его бесстрастных старческих глазах застыло ироническое выражение. «Черт с ними, с этими фашистами, — подумал он. — Все-таки я сын станичного атамана. Меня они не тронут». Рудов, у которого от невыносимого ожидания щеки стали покрываться мелкими капельками пота, одеревеневшими пальцами прикоснулся к горлу с таким видом, будто ему стало душно. И только Зубков сказал с усмешкой, надежно спрятанной в ледяном голосе:
— Успокойтесь, дорогие товарищи педагоги, это, кажется, не наши бомбы просвистели.
Смолк надрывный, душераздирающий рев, и секундами спустя один за другим разорвали городскую тишину мощные взрывы. На мгновение всем показалось, будто ходуном заходила под домом земля, а потом стало тихо и лишь вибрирующий, удаляющийся на север гул чужих авиационных моторов еще оставался в воздухе на какое-то время. Зубков подошел к окну, выходившему во двор, деловито осмотрел часть предвечернего неба.
— Успокойтесь, дорогие мои наставники, фашистским асам не о чем будет докладывать сегодня своему Герингу. Бомбы упали где-то в районе тюрьмы.
— Туда бы, в нашу новочеркасскую тюрьму, этого Геринга и определить на вечное поселение, — вздохнула Надежда Яковлевна.
Гости одобрительно закивали головами, и все, за исключением Зубкова, отправились во двор посмотреть, не вернутся ли опять для нового захода бомбардировщики и не повалил ли над крышами дым. Они, разумеется, не знали, что бывшую столицу Войска Донского германским вермахтом было приказано пробомбить только для острастки.
Тем временем Надежда Яковлевна продолжала хладнокровно хозяйничать за столом. Длинным зазубренным ножом она резала на куски торт, буднично задумываясь при этом, чтобы все они вышли одинаковыми. Зубков невольно залюбовался ее спокойствием. В черных, коротко подстриженных волосах хозяйки увидел словно вкрапленные в них нити седины и печально вздохнул: «Вот и ей достается от лихого военного времени».
— А вы не боитесь смерти? — вдруг спросил он.
Пожилая женщина ответила спокойным взглядом:
— Смерти? А чего же ее бояться. Смерть — это такое же естественное состояние человека, как и жизнь.
— «Как и жизнь», — задумчиво повторил Зубков.
В эту минуту и хозяин и гости шумно возвратились со двора. Иван Иванович галантно улыбнулся и торжественно преподнес хозяйке сорванную розу.
— Ишь ты, находчивый кавалер, — проворчал Рудов. — С вашей клумбы сорвал, вам же и преподносит.
— Это особенная роза, — пошутил Иван Иванович. — Она взрывной волной сорвана, а не мною.
И снова возобновилось не очень веселое застолье. Чтобы хоть как-то его скрасить, Зубков стал расхваливать торт, а Рудов наконец задал вопрос, на который долго не решался.
— А что? — вкрадчиво начал он. — Нет ли писем от сыновей, Александр Сергеевич? От Гриши, от Вени?
— Да-да, — тотчас поддержал его Залесский, и блеклые его глаза с красными прожилками остановились на Якушеве.
— Скажи нам об этом, Саша, — присоединился к ним и Водорезов. — Я тоже хотел спросить, да все не решался как-то. Опасался, опять меня прямолинейным бурбоном назовешь, как это сделал однажды.
— А вы, оказывается, злопамятный, Александр Григорьевич, — шутливо заметил Залесский, и все засмеялись.
— Так я же доктор, — отпарировал Водорезов, — а если доктора перестанут быть прямолинейными, то кто же тогда присвоит себе этот порок. У нас два более или менее знающих свое дело врача в Новочеркасске: я и Коля Смышло. Меня все пациенты, а в особенности их родичи, уважают за то, что люблю резать правду-матку. Если вижу, что человек умрет, так сразу и говорю его близким. Лишь после этого начинаю лечить. Бывает, что и на ноги поднять удается. А Колька приходит в чужой дом, будто в театр. У больного чуть ли не агония начинается, а он расшаркивается словно коммивояжер какой. «Умрет? Да что вы, откуда такой пессимизм? Подождите, он еще в лапту будет с вами играть». А кончается одним и тем же: бывшего больного пятками вперед выносят из дома, а Смышло все причитает: «Ах, какой пассаж, ах, какая неожиданность!» Вот за солдатскую прямоту в отношениях с больными новочеркасские интеллигенты и называют меня бурбоном, прости меня, друг Саша. Однако я отвлекся, извините. Снова повторяю свой вопрос, обращенный к тебе, Александр. Нет ли писем от сыновей? От Гриши, от Вени. Где они у тебя в эту лихую годину?
Александр Сергеевич растерянно пожал плечами. Жена его вздохнула и ничего не сказала. Он снял очки и долго протирал стекла вздрагивающими пальцами.
— По-прежнему в действующей армии?' — повторно спросил Водорезов.
— А где же им быть, дорогой мой Александр Григорьевич? Гришенька в пехоте, а там, сами знаете, как. И в жару и в слякоть под открытым небом, марши по грязным от ливней дорогам, обстрелы да бомбежки. Он под Матвеевым курганом даже в штыковую атаку ходил. А неделю назад ночью всех нас страшенным стуком в дверь разбудил. Открывать боялись. Полагали, люди какие-нибудь лихие ломятся. Я уже и патрон в берданку заслал. А Гришенька под окном кричит: «Ты что, отец, сына своего родного не узнал, что ли? Почему открывать не хочешь?» Ну и радости у нас в ту ночь было. Небритый ввалился, усталый, голодный. С гранатами за поясом и автоматом. «Прости, отец, мама, дайте ради бога покушать, потому что я снова в полк, чтобы от своих не отстать. Наш полк теперь под Таганрог перебрасывают. Вот бы побриться».
Верите, дорогие коллеги, я сам его дрожащей рукой выбрил и ни разу не порезал, — задумчиво продолжал Якушев, — достал лучшую золингеровскую бритву, мыльную пену развел. Пока на лицо старшему сыну ее накладывал, как будто все было в порядке, а брить стал и почувствовал, что руки предательски дрожат. А он смеется: «Смотри, отец, без носа меня не оставь на прощание». Будто бы знал, что в этом водовороте войны не скоро увидим друг друга. Где-то он теперь, после того как Ростов оккупанты взяли. Ну, что такое человек на фронте? — горестно закончил Александр Сергеевич. — Бесконечно малая величина, если обратиться к категориям высшей математики. А если и к тактике, то мишень, и только.
— А про Веню что слышно? — осторожно напомнил Залесский.
Александр Сергеевич снял пенсне и протер переносицу:
— Вене полегче, он в авиации. Спят они там нормально, не в траншеях, как пехотинцы. В обед, как он пишет, бисквитами даже иногда кормят. А горячие шницели и биточки ежедневно в их фронтовом меню.
— Ну, не скажите, — бесцеремонно перебил его Водорезов. — Чепуху вы несете, почтенный мой друг. Сразу видно, что военную авиацию по картинкам да газетным фотоснимкам представляете. Летчиком быть не менее опасно. Ведь там, насколько я понимаю, одни зенитные обстрелы чего стоят. А фашистские истребители, «мессершмитты» там всякие, или «мессеры», как их летчики наши сокращенно именуют… Воздушные бои с ними…