Пентти Хаанпяя - Избранное
Но прошло немного времени, и им снова овладели другие мысли, давящие и гнетущие, порождающие сомнение. Так уж был он устроен, что, похоже, ему никогда не стать настоящим воином. Почему не может он жить как все другие унтер-офицеры: с наслаждением есть свой хлеб и пить водку, далеко забросив мысли о бренности сего мира?.. Солдат должен действовать, а не утруждать себя раздумьями да размышлениями.
Теперь он заметил, что его соотечественники вовсе не желают служить в армии в мирное время. Шумная пора восстаний осталась позади. Так во имя чего же браться за оружие? Зачем же жить в казармах и потеть, упражняясь на плацу, зачем притворяться, будто безмерно уважаешь и почитаешь своего разукрашенного шнурами и пуговицами командира? Для финского характера все это было тяжело, обременительно и не нужно. Они не видели необходимости в такой работе, которая делается во имя какой-то безмерно далекой, неясной, воображаемой и непостижимой цели. Они ждали призыва в армию со страхом и, если только представлялась такая возможность, старались избежать казармы и плаца, которые считались местами пыток, жуткими и пугающими, придуманными специально для того, чтобы мучить и истязать людей, а год, проведенный в армии, ощущался потраченным напрасно, вычеркнутым из жизни. Последний день в армии был для них днем огромной радости, днем воскрешения, днем свободы.
Не раз наш фельдфебель погружался в долгие раздумья, слыша, как увольняющиеся кричат, что наступит день радости, лучший день в их жизни, какого никогда не было и больше уже никогда не будет. И он думал: неужели эти люди на самом деле такие недалекие — служат в армии, защищающей свободу, а считают, будто попали в рабство… Если ты любишь мирный труд, то почему не хочешь понять, что только армия может его гарантировать? Гарантировать грохотом орудий, пожарами, истреблением и кровью… Да, так уж странно устроен наш мир, что только такими средствами возможно сохранить в нем мир и безопасность. Такими же средствами достигли их и в Финляндии, и все же похоже, что хотя финны и показали себя хорошими солдатами во время войны, но в мирное время они совершенно равнодушны к военной службе, неуклюжи и строптивы.
Заспанные, злые и со страдальческим видом, плетутся они после побудки на зарядку. Двигают руками и ногами осторожно и бережно, лишь бы не переутомить, не перенапрячь свое тело, и если командир отвернется, они тут же прекращают упражнения. Все они уже с самого раннего утра думают о том, как бы дожить до вечера и как бы поменьше устать. Их энергии хватало только на то, чтобы придумывать различные уловки, с помощью которых удалось бы избежать тягот военной службы. И из этих-то людей должно воспитывать патриотов, это с ними-то надо обращаться так, чтобы они чувствовали себя хорошо в казарме и любили свое начальство? Пусть говорят, будто можно одними уговорами да поглаживанием по головке заставить солдат действовать. Это не поможет, тут нужна брань, нужен крик, иначе они не уступят ни на волос. К начальству они относились со всем тем недоверием и враждебностью, которые вообще свойственны финскому характеру, будь то по отношению к любому, кому нужно подчиняться. С какой презрительной жалостью умели они произносить: кадровый унтер. По одному их тону становилось ясно, что они считают всех сверхсрочников людьми низшей породы, а то и вовсе отказывают тем в праве называться людьми. Они считали само собой разумеющимся, что, если кто служит в армии за деньги, тот либо ленив, либо настолько бездарен, что не в состоянии прокормить себя на гражданской работе. Ленточку на воротничке сверхсрочника они прозвали «голодным галуном» и могли, увольняясь, дать своему командиру дружеский совет повеситься на этом шнурке и добавляли потом, что даже если бы им предложили должность и оклад командира полка, то и тогда они отказались бы без лишних раздумий.
И этот прошедший выучку в Германии егерь знал, что многие из его товарищей унтер-офицеров предпочитают держаться подальше от увольняющихся, потому что, может статься, кто-нибудь, надев гражданскую одежду и осмелев от выпитой водки, вспомнит давнишнюю обиду да и запустит в тебя табуреткой или обломком кирпича. Сам он никогда не прятался от солдат, но и не пользовался среди них славой командира-зверя. Он никогда не приказывал солдату, у которого был слабый или осипший голос, куковать и размахивать руками, как кукушка крыльями, не заставлял никого залезать на верхушку дерева и кричать оттуда: я самый большой болван во всей финской армии, и никто никогда не лазал под кровать по его приказу. Шутников, изобретавших подобные наказания, солдаты ненавидели больше, нежели всех остальных.
Все это однообразие раздражало и утомляло его, и жизнь начинала казаться серой и гнетущей. Неужели так будет всегда? Каждый год новый табун бестолковых новобранцев, которых надо учить и ругать, которыми надо командовать, которым надо вдалбливать знаки различия и объяснять огромное значение звездочек и лычек, надо вбивать названия деталей оружия и статьи дисциплинарного и строевого уставов. И все это приходилось вколачивать в их головы прямо-таки насильно. Если они и знали что-нибудь, то все равно притворялись, что не знают. Даже под конец службы они могли во время инспекции в присутствии большого начальства сказать в ответ на вопрос о каком-нибудь незначительном нарушении дисциплины, что за него полагается смертная казнь.
Неужели это навсегда, неужели он так и останется армейским фельдфебелем «пожизненно», как эти черти дозволяют себе говорить? Надежды стать офицером не было. Но что изменилось бы, даже и стань он офицером? Ему казалось, что офицеров, во всяком случае, большинство из них, мучила та же пресыщенность жизнью, то же отсутствие всякой радости. По ночам они пили водку, а утром являлись в роту злые, раздраженные, срывали свое плохое настроение на унтер-офицерах и солдатах и вновь исчезали. Похоже было, что редко кому доставляло удовольствие и удовлетворение всю жизнь обучать тому, как быстрее и удобнее убивать, объяснять про взаимодействие огня и маневра и про выгоды передвижения под прикрытием.
Служба надоела ему; он чувствовал отвращение и гнетущую досаду, когда встречал какого-нибудь солдата, отдающего ему честь и зло поглядывающего из-под пятерни с мрачным и страдальческим лицом. Одно незначительное на первый взгляд обстоятельство действовало на него особенно удручающе. Уже не первый раз слышал он во время трудного и утомительного лыжного марш-броска, когда начинал прихрамывать на раненную во время олонецкого похода ногу, как тащившие пулеметы солдаты вели примерно такую беседу: «Ну а теперь куда движемся?» — «В поход на Олонец. Я слышал, там нужны такие сеялки…» Такое издевательство оскорбляло и выводило его из себя. Он чувствовал сильное желание загнать этих людей до смерти, приказать им залезть на дерево и броситься оттуда вниз головой, унизить их, заставить покориться, дать им понять, какая все-таки большая власть дана в республике человеку с одной золотой нашивкой.
И все же он ничего такого не делал. Презрительно усмехался про себя и молчал. Но постепенно в нем созревало решение уйти из армии, доказать им всем, что он вовсе не осужден служить фельдфебелем пожизненно. Ничего, что вот уже десять лет он кормит себя этим занятием, зато теперь он покажет, что способен и на большее.
Стоял холодный день, шел дождь и дул сильный ветер. Будучи дежурным унтер-офицером, он в своем сером дождевике обходил караульные посты. У ворот гарнизона прохаживался часовой в черной плащ-палатке, с капюшоном на голове, злой и раздраженный. Этот здоровенный мужчина уже успел побывать на Илмайоки за дезертирство. Словно не замечая приближения дежурного офицера, тот продолжал шагать, закинув винтовку за плечо.
— Послушайте, вы кто?
— Часовой. Я тут гарнизон охраняю, — ответил солдат, даже и не подумав остановиться.
— Ну тогда докладывайте!
— Да я-то этот урок знаю, а вот ты сам знаешь ли? Или зря всю жизнь в армии прослужил?
— Похоже, ты опять в тюрьму собрался.
— Да уж лучше туда, чем служить в финской армии.
Фельдфебель мрачно посмотрел на солдата. С таким бесполезно препираться, криком тут тоже немного добьешься.
— Разве вы не знаете, что входит в обязанности часового?
— А как же, конечно, знаю: как завидишь унтера, так сразу копыта вместе и стой смирно.
Фельдфебель возвратился в караульное помещение, но только вместо полагавшегося рапорта о том солдате написал рапорт с просьбой об увольнении. В тот самый день, когда его просьбу удовлетворили, он получил письмо из далекого, почти напрочь забытого дома: умер старик отец.
Он сбросил с себя военную форму, которую носил так долго, надел гражданский костюм и сел в поезд.
* * *Сигарета давно потухла. Он встал, закинул саквояж за плечо и зашагал дальше по заросшей травой дороге. Августовская ночь была мягка и нежна; из темного леса по сторонам проселка доносились странные тихие звуки, напоминавшие шепот или шушуканье, а высоко в небе мерцали тусклые звезды. Там, в его родной избушке, теперь уже такой близкой, его старенькая, морщинистая мать зажгла, наверно, желтую лампу и ждет сына, которого не видела с того далекого времени, когда он отправился в свой путь по неизведанной, чужой для него дороге. А в риге, наверно, лежит его отец, хладный и упокоившийся навеки.