Виктор Костевич - Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
– Чтобы спаивать потом немецких гяуров, – предположил Дидье.
– Не надо так говорить, – встал Греф на защиту освобождаемых народов России. – Ведь мы тут меньше года. Следовательно, вино предназначалось не для нас, а для русских большевиков, а еще раньше – для царей и их слуг.
Хайнц задумчиво покачал головой.
– Довольно интересная коллизия, – заметил он. – Британские колонизаторы использовали крепкие напитки, чтобы в корыстных целях спаивать туземцев, а тут всё наоборот: туземцы спаивают колонизаторов. Вопрос: является ли это проявлением корыстолюбия, или же перед нами утонченная форма антиколониальной борьбы?
– За что будем пить, умник? – перебил его Браун, уставший держать в руке алюминиевую емкость.
– За диалектику, господин Отто, за диалектику, – объяснил ему я. Мы рассмеялись, в том числе и Греф, понятия не имевший, что означало обращение «господин Отто». Возможно, ему понравилась «диалектика». Как ни крути, Гегель – это понятие.
Мы осушили кружки. Вино приятно разлилось по жилам. Мне подумалось, причем не первый раз, что здесь, в условиях, в каких никто по доброй воле не окажется, поводов для радости находишь порою не меньше, чем в мирной жизни. Ты рад, что сегодня будешь спать, а не торчать в дозоре. Что бьющий в отдалении пулемет стреляет не по тебе, а гул пушек далек и не угрожает твоей безопасности. Что не проносится над головой строчащий бешено штурмовик, что не горит под ногами бензин и не стоят поблизости виселицы с саботажниками и лесными бандитами. И пьешь ты не мерзкую бурду вперемешку с песком, которая только символизирует кофе, а приличное татарское вино, и рядом с тобой друзья, а не капитан Шёнер или спесивый болван по фамилии Отто. И ты по-прежнему жив, и штурм, которого все ожидают, не начался, и если начнется, то начнется не завтра. А значит, у тебя, в отличие от Петера Линдберга или белобрысого пролетария, имени которого ты уже не узнаешь, еще будет шанс отведать вина. Татарского, русского или еврейского – какая, к чертям собачьим, разница? Не так уж мало, право слово.
– А теперь – за удачу! – предложил Греф. – Спорт в нашем деле, конечно, штука нужная, но без удачи ничего не стоит. Мина не знает, что ты сильный и ловкий, – долбанет, и кишки наружу. Верно?
– Верно, – согласился быстро хмелевший Браун. – А бывает, попадет так, что лучше некуда. Как Хорсту. Списали вчистую, а всё на месте, кроме самой малости, но девкам до нее и дела нет. Теперь попивает пивко и плевать хотел на весь этот бардак.
– Что я слышу, старший стрелок? – ехидно прищурился Греф. – Попахивает пациф…
– За удачу так за удачу! – перебил его Дидье.
– За удачу, – присоединился я.
Когда вино окончилось и Греф поспешил нас покинуть, Отто не удержался от проявления недовольства.
– Дослужился до взводного, так мог бы и не выпивать с рядовым составом.
Дидье не согласился:
– Он тоже человек. И к тому же наш товарищ.
– А если товарищ, то мог бы угостить. Товарищ… Как в наряд, так командир, а как пить на дармовщинку…
Продолжая ворчать, он завалился на спальную полку. Дидье последовал его примеру, а я нащупал в кармане три письма, переданные мне сегодня из канцелярии. Времени прочесть их до сих пор не нашлось, но впереди была целая ночь (если, конечно, русские не устроят артналет или другую пакость). И это тоже радовало.
Первые радости
Красноармеец Аверин
Двадцатые числа мая 1942 года, седьмой месяц обороны Севастополя
Старшина второй статьи Зильбер был мужчина крупный и серьезный, с атлетическими плечами, могучим, в командирских бриджах задом и носом Ильи Эренбурга. И таким же грозным, как тот. Когда Старовольский ненадолго отлучился, старшина, демонстрируя нам кулак величиной с не самый маленький арбуз, произнес небольшую речь:
– Третий взвод, слушай сюда. Попрошу помнить: я против рукоприкладства и прочих мер воздействия на личный состав, не предусмотренных уставами РККА и РККФ. Но если кто туточки думает валять дурака, то я имею первый разряд по боксу. В полутяжелом весе.
«Проверим», – прошептал у меня за спиною Мухин, а я подумал, что в лице Зильбера на нашу голову свалился еще один Рябчиков, в полутяжелом весе и тельняшке.
Мы стояли на дне траншеи, там и сям потрескивали выстрелы, изредка ухали пушки, грохотали вдали разрывы – и всё это называлось затишьем. Так нам объяснил старшина: «Сейчас у нас затишье, передовые части оборонительного района занимаются улучшением позиций». Я не сразу понял, что это такое – улучшение позиций, но когда пронесли раненого краснофлотца, стало ясно, что без крови оно обходится не всегда. Если вообще обходится.
Потом, когда вернулся Старовольский (его вызвал по телефону Сергеев), мы, низко сгибаясь в узком ходе сообщения, продвинулись несколько дальше. Окопы здесь были мельче, поэтому Зильбер, добравшись до цели, велел нам присесть на дно. Наверху, перекатываясь из края в край, продолжался редкий ружейный огонь. Постреливали и немцы и наши, то и дело, надрываясь, принимался рокотать невидимый, но близкий пулемет. С такой музыкой можно было не опасаться, что кто-то нас услышит, но всё равно Зильбер говорил теперь тихим голосом. И нам приказал делать так же, потому что передний край, даже если и не самый передний, громкого трепа не любит.
– А это ваше сегодняшнее оружие, – объяснил он, указывая пальцем на кучу инструментов, аккуратно разложенных в глубокой выемке, проделанной прямо в окопной стенке. – Вот это называется лопата. Вот это – кирка. Это, – показал он на обвалившийся участок траншеи, – боевая задача. Работаем на брюхе, землю и камни выбрасываем в сторону тыла. Начнем, когда сядет солнце, чтоб немец не заметил и миной не саданул.
Мы поглядели на небо. Солнце как раз закатывалось, и в скором времени предстояло засучивать рукава. А пока светило не закатилось окончательно, Зильбер, спросив разрешения у Старовольского, объявил перекур – велев курить так, чтоб ни дыма, ни огня ниоткуда видно не было. Сам же, пристроившись со Старовольским в удобном для наблюдения месте, стал показывать тому лежавшие перед нами позиции.
Мне, некурящему, заняться пока было нечем. Я осторожно потянулся, чтобы выглянуть из-за бруствера и увидеть поле сражения, о котором начиная с ноября так часто писали в газетах. Ничего примечательного не обнаружил. Нет, пейзажик был, в принципе, ничего. Травка, цветочки, кустарники, деревья. Некоторые, правда, стояли голыми, несмотря на теплое время года. В отдалении, слева и спереди, виднелись невысокие горы, справа почти вплотную подступали холмы, а прямо по курсу, между мной и горами на большую глубину протянулось ровное, но довольно узкое пространство. Чуть левее от нас его пересекала какая-то ложбина – возможно, русло неширокой реки, – а справа, по видимости, проходила железная дорога. Где немцы – было не понять, но столбики с проволокой были различимы.
Я едва успел пожалеть об отсутствии бинокля, как меня резко сдернули вниз – и тут же над окопом, прямо над головой, чиркнуло мелкой железной гадостью.
– Совсем охренел? – свирепо прошептал мне прямо в лицо Шевченко. Было видно, что ему не по себе, глаза чуть не вылезли из орбит. – Жить надоело?
Я не стал его спрашивать, откуда он тут взялся, только пробормотал «спасибо». Шевченко тоже немного успокоился. Сел рядом и объяснил, мне и всем остальным:
– Имейте в виду, у них снайперы. У нас тоже. Высунешься на полголовы без приказа – каюк.
– А если с приказом? – полюбопытствовал Мухин.
Шевченко отмахнулся. Федя Молдован покачал головой.
– Куда ж ты полез, балбес? И я хорош, недоглядел.
Мне стало совестно. Но всё же я спросил:
– А старшина со взводным как?
Шевченко пожал плечами.
– У них замаскированный НП, с немецкой стороны не видно.
– А мне показалось, то же самое.
– Когда кажется, креститься надо, пацан, – посоветовал Мухин. Я покосился на него и ничего не ответил. Сам бы и крестился, если больно хочется. И молился бы заодно, если умеет.
Я молиться не умел. И нужным не считал, поскольку был комсомолец, окончил десять классов. Отец мой еще в семнадцатом стал атеистом – на этот счет его просветили на империалистическом фронте. Когда он, дезертировав в корниловщину, на пасху добрался домой, то объяснил родителям всё: и про Христа, и про богородицу, и про святых угодников. Иконы так и вовсе хотел порубить на дрова. Уж больно был зол на небесную братию после июньского наступления. Но дед и бабка ему не позволили, унесли образа на свою половину. Потом вспоминали об этом со смехом, но молитвам меня не учили.
– Кончай прохлаждаться, – прозвучал голос Зильбера, и мы разобрали лопаты.
* * *Отец не рассказывал нам об окопной жизни, и потому я не думал прежде, что половина войны, если не больше, – это работа лопатой. Мне еще предстояло понять, и довольно скоро, что лучше работать лопатой, чем бежать на пулеметы или вдавливаться в землю под огнем.