Олег Смирнов - Июнь
— А почему же мне не быть живым? — спросил Буров и подумал, что красноармеец Карпухин фамильярничает: спрашивает эдак, словно командир отделения — его закадычный друг-приятель. И, подумав об этом, Буров добавил: — Действуйте, товарищ Карпухин, действуйте и поменьше говорите.
— Да я ничего, я действую! — сказал Карпухин, и с полка донесся смачный хлест ивового веника вперемежку со сладкими стонами.
Буров отложил мыло, ногтями заскреб волосы — лавка заскрипела сильнее, будто вскрикивала. Смыв пену, снова намылил голову, поскреб с толком. Снова обмылся, вылил всю шайку. Стараясь не поскользнуться и не налететь на кого-нибудь в клубах пара, прошел к двери, ковшиком набрал холодной воды из глыбившейся подле порога бочки, горячей — из котла, вмазанного в печку.
На лавке нашарил мочалку, стал тереть грудь, руки, плечи. Карпухин, будто продолжая разговор, сказал:
— Сержант Буров, коли вы живой, дуйте сюда, попаримся!
Хорошо, хоть не тыкает. Отучили. А то поперву мог сказать «ты» и начальнику заставы. Но точно: фамильярничает в данный момент. А все оттого, что товарищ Буров допускает нетребовательность, либерализм, если хотите. Самокритика — вещь полезная, однако Карпухина пора поставить на место.
И Буров громко сказал:
— Товарищ Карпухин, если б вы так же трудились сегодня на рытье окопов, как сейчас трудитесь языком!
— Ну, товарищ сержант!.. — протянул Карпухин с обидой и умолк.
Так-то лучше. А то дружка-приятеля себе нашел! Авторитет командира — что, пустой звук? Мягкотелость — отставить!
Из запотевшего оконца поддувало свежестью, еще больше тянуло по полу, по ногам, из-под двери. А встанешь — дышать нечем. Как же там, на полке? Старшина крякнул, безбоязненно полез наверх, а Карпухин с самого начала не слезает, крепок, туляк, не оспоришь. Крепок-то крепок, да с ленцой. На саперных работах не надрывался: лопатой не частил, плечико под бревно не торопился подставлять. Нынче суббота, законный хозяйственный и банный день. Но начальник заставы приказал: хозяйственные работы — отставить. Старшина, видать, этим приказанием был не шибко доволен. Однако доволен, недоволен — выполняй. Старшина плановал: вынесем и просушим матрацы, подушки, подметем территорию, напилим и наколем дровец для кухни, подкрасим забор и ворота, уже распределил, какое отделение чем будет заниматься. А тут — на тебе, лейтенант переиначил. У него конек — сооружение круговой обороны. Еще в апреле и мае построили первую линию окопов, соединили их ходами сообщения, на флангах — по блокгаузу. Сейчас, в июне, лейтенант затеял вторую линию, скоро и ее закончим.
Утром старшина ставил задачу отделениям. Буровскому досталось рыть и маскировать окопы, хода сообщения, наращивать верх блокгаузов бревнами и землей — впрочем, как и остальным стрелковым отделениям. Плюс хозяйственному. Пулеметчики Федора Лобанова готовили запасные позиции для «максимов». Так что никто не оставался без дела. Объяснив, что и как, старшина спросил, все ли понятно. В строю кто промолчал, кто ответил: «Понятно», — а Карпухин брякнул: «Будем вкалывать, не прикладая рук!» «Что?» — спросил старшина, сворачивая трубочкой ученическую тетрадь со своими записями. «Я говорю: будем вкалывать не покладая рук!» «Правильно, Карпухин, — сказал старшина и сунул тетрадку в карман. — Труд создал человека! И не корчь из себя Лукьяна!» И глянул на Бурова: что ж, дескать, распускаешь отделение, болтают со старшиной заставы, а? Действительно, Карпухин болтает. Что касается старшины, то он не в духе: коль называет бойца Лукьяном — первейший признак.
На саперных работах Карпухин поплевывал на руки, но не надрывался, частенько передых устраивал, Шмагину кидал советы: «Остынь, Миша!» Остынь — значит не торопись, отдохни. Точно, Лукьян. А поплевывает на руки перед тем, как за что-нибудь взяться — за винтовку или лопату, за карандаш или ложку, — такая привычка: дескать, работнем! В гражданке неплохо слесарил на оружейном, доподлинно известно, а на заставе лопате предпочитает ложку. Хотя службу несет справней, чем раньше, главное — трусить в наряде перестал. Наверно, берясь за ивовый веник, тоже поплевывал на руки. Ишь, как хлещется! И стонет от блаженства. Старшина крякает, Карпухин стонет. Ну, а он, Буров, думает — каждому свое.
Шмагин кончил насвистывать и сказал:
— Товарищ сержант Буров, помоем спинки взаимно?
Вот и этот, из чужого отделения, панибратствует. Небось старшине не предложил взаимно потереть спинки. Да и к своему отделенному тоже поостерегся бы сунуться. А к Бурову можно, он добренький, не укрепляет личный авторитет, так, что ли?
Конфузясь своей и чужой наготы, Буров натирал мочалкой узкую и худую, с выпирающим позвоночником спину Шмагина, потом подставил собственный хребет. Продирай, Шмагин, с песочком, не жалей моей кожи, раз уж дошло до взаимных услуг. Еще, еще, вот здесь, под левой лопаткой. Три, три! Хребет я наломал на саперных, мозоли натер, мышцы ноют. Посему побаниться не худо, суббота — законный банный день для всех пограничных застав. Хозработы лейтенант отменил, баню — шалишь. Побаниться — святое дело. Пот, грязь и усталость смоешь. И грехи смоешь, коли имеются. У меня грехов нет, потому что есть Валя. Далеко она, Валя, аж в Малоярославце. И задумался-то я, в общем, о ней.
Прыгая в предбаннике на одной ноге и натягивая кальсонину, Буров морщился: одевались все сразу, красные, распаренные, с мокрыми волосами, в тесноте, в толкучке, и все сразу говорили. Так, треп: попарились всласть, хлебного бы кваску пивнуть, поваляться б на пуховой перине да с разлюбезной, хо-хо! Старшине, командиру станкачей сержанту Лобанову и приближенным старшины — повару и завскладом — достались майки и трусы, прочим — кальсоны и рубахи. Ладно, натянем кальсоны и рубашку, были бы чистые, пахли б утюгом, свежее белье — это то, что надо. Лобанов шутил: в обнимку бы с разлюбезной. А ведь он, Павел Буров, мог бы обнять свою милую через три денька, мог бы поехать домой — и отказался. Не погорячился ли, проще — не сглупил ли?
Позавчера вызвал в канцелярию лейтенант Михайлов и, улыбаясь, сказал: «Танцуй, Буров». Хотелось ответно улыбнуться — и только пошевелил губами, поморгал, вздохнул. Не получается с улыбочками! «Смотря за что, товарищ лейтенант». — «Есть за что! Распоряжение отряда: поедешь в отпуск. Заслужил!» Буров вспомнил: недавно заставу проверял начальник войск Украинского округа генерал Хоменко. Буров и его бойцы отстрелялись из всех видов легкого оружия на «отлично», начальник отряда и комендант рассказали о задержаниях, и генерал поощрил краткосрочным отпуском. «Когда же ехать, товарищ лейтенант?» — «Да хоть сегодня!» — «Спасибо, товарищ лейтенант. Очень желательно повидать Малоярославец, моя ж родина… Да вот обстановка… Вы же знаете…» «Знаю», — сказал Михайлов. «Я слыхал, вы из-за того и свой очередной отпуск придержали». — «Придержал». — Ну, и я попридержу отпуск-то. Может, пригожусь на заставе в случае чего». Михайлов сперва разубеждал — к чему временить, езжай, но затем разоткровенничался, кое о чем поведал, пожал руку: «Если что заварится, пригодишься!» А если ничего не заварится? Не заварится — тогда и отбуду в отпуск. Валька-Валечка не уйдет от меня. Утешайся! От этих утешений легче ли? Но слово лейтенанту сказано, не вернешь, и рукопожатием обменялись.
Буров достал из кармана гимнастерки расческу, зеркальце. Проку-то от разглядываний — красоты не прибавится: лоб в морщинах — это в двадцать-то два года, думы измучили, философ, глаза какие-то не такие, брови лохматые, лешачьи, нос перебит, расплющен, губы тонкие, поджатые. Да, мрачный тип, чем Валю покорил? Но покорил, точно. Или не совсем точно? Или совсем неточно? Буров причесал жесткие, волнистые волосы на косой пробор, подул на расческу, убрал зеркальце — Валин подарок, между прочим. На память. Ежели разобьет, то и любви конец, так Валя говорила. Зачем же разбивать? Побережем.
* * *На боевой расчет строились не спеша, еще не остывшие от банных радостей, со вновь подшитыми подворотничками, пуговицы надраили зубным порошком, сапоги наваксили — блеск, солнце на носочках подрывает. Оно и впрямь играло — на штыках и лакированных козырьках, на лужице у конюшни и окнах казармы, на цинковой крыше командирского флигелька. Солнце предзакатное, но сильное: лето набирает разбег.
Старшина прошелся вдоль строя, покосился на крыльцо, с которого спускался начальник, и скрипнул хромовыми сапожками:
— Застава, р-равняйсь! Смирна-а! Товарищ лейтенант! Застава на боевой расчет построена! Докладывает старшина Дударев!
Лейтенант козырнул, поздоровался с пограничниками и начал сообщать обстановку на участке. Ничегошеньки нового, то же было и вчера, и позавчера, и несколько дней назад. Он толковал о вещах довольно тревожных, но Буров смотрел на его спокойное, загорелое, в рябинках, лицо, на тщательно подбритые виски, на отражавшие солнечные лучи эмалированные кубики в петлицах и значок ГТО над кармашком и почему-то думал: «Лейтенант преувеличивает, заостряет, так оно и положено: граница. А насчет отпуска я определенно спорол горячку, нужно было ехать, уже качался бы в поезде где-нибудь возле Ковеля».