Борис Азбукин - Будни Севастопольского подполья
— Не знаю.
— Врешь, знаешь. Только скрытничаешь.
Под пытливым взглядом товарища Костя смутился. Он действительно знал. Знал, что подготавливается побег из концлагеря пленных солдат и матросов. Гранаты предназначались им. Но об этом опять не скажешь.
— Для чего? — настаивал Саня.
— Что ты ко мне пристал?! — вскипел Костя. — Мне не докладывают, для чего. И я не спрашиваю. Не положено это. Хочешь знать — сам спроси Сашу.
Саня нахмурился.
— Брось, не злись. Матрос прав. Не обо всем можно говорить, — примирительным тоном сказал Коля.
За калиткой послышалась какая-то возня, звякнула железная задвижка. Коля высунулся из окна.
— Кто там?
Калитка распахнулась, под окном появилась взъерошенная голова Шурика.
— Это Петька Америка. Я ему говорю: нельзя, а он знав прет. Чуть с ног не сшиб, — со слезой в голосе пожаловался Шурик брату.
— Давай его сюда и ступай к калитке.
В комнату вошел маленький, щуплый паренек, ростом с Шурика, в серых по щиколотку штанах, в резиновых тапочках на босу ногу и желтой майке, под которой на спине выпирали острые лопатки. Кожа его, продубленная морской водой и зноем отливала маслянистым блеском ядреного южного загара. Из-под белесых бровей, не мигая, смотрели дерзкие серые глаза. Это был Петька, самый молодой из подпольщиков. Он был так, мал ростом и тонок, что года на три казался моложе своих пятнадцати лет. Жил он на Лабораторной улице через дом от Александра Ревякина и, как и Костя Белоконь, был связным. Настоящие имя и фамилия его были Анатолий Лопачук. За петушиный нрав, задиристость и драчливость слободские ребята прозвали его Петькой, а потом к нему пристала еще и другая кличка — Америка.
Лет до восьми он сильно картавил, и без привычки его трудно было понять. Однажды, когда он играл с ребятами на улице, проходивший матрос остановился и, улыбаясь, спросил: «Ты, браток, часом не из Америки? Лопочешь, а что — не понять». С тех пор кличка «Петька Америка» прочно прилипла к нему. Фамилию его мало кто помнил, но «Америку» знали все портовые мальчишки Южной стороны.
— А-а, пацан, пришел! Гляди-ка, он уже на вершок подрос! — воскликнул Калганов.
Петька прошел через комнату, не удостоив Саню взглядом, и с независимым видом уселся на подоконнике. Шустрые глаза его следили за движением рук Белоконя, который отсчитывал листовки.
— Четыре мало. Прибавь, Кость, еще. Не будь жадюгой, — выпрашивал Петька. — Тут только на одну Корабелку, а мне и на Воронцовой горе клеить, и в концлагерь надо.
— Не канючь. Сам небось несколько штук написал и за пазуху спрятал!
— Когда ж мне писать? Я с утра знай бегаю по разным квартирам. Не видишь — весь взмок.
Петька демонстративно вытер рукавом лицо и лоб. Но Костя был неумолим.
— Саша ничего не передавал? — спросил он.
— Сказал, чтоб вы на пристани просили себе ночные пропуска. А потом еще велел скорей принести гостинцы.
Ребята знали, что гостинцами Ревякин называет гранаты.
— А кому они, ты знаешь? — спросил Саня.
— Мало ли, что я знаю. Не болтать же всякому…
Петька торжествующе поглядел на Саню, довольный тем, что взял реванш и к тому же блеснул своей осведомленностью. Но он этим не удовлетворился. Презрительно сжал губы, цыкнул слюной и добавил:
— Когда будешь выполнять такие поручения, как и я, тоже трепаться перестанешь.
— Смотри, такая малявка, а тоже фасон давит и еще кусается! — Саня засмеялся и, подойдя, взъерошил Петькины волосы.
— Брось! Что я тебе, цуцик какой? — негодующе воскликнул Петька. Он спрыгнул с подоконника, взял отложенные ему листовки, затем стащил еще одну из Костиной пачки и пулей выскочил за дверь.
Дружный хохот несся ему вслед. Что-что, а ловкость и находчивость эти портовые парни всегда ценили.
III
Ночью к причалу пришвартовался небольшой транспорт, доставивший из Констанцы обмундирование и продовольствие.
Как всегда, у пристани собралась толпа: женщины ближних слободок, случайные прохожие, крикливые портовые мальчишки — и у всех жадный, голодный блеск в глазах.
Пленные матросы и красноармейцы, пригнанные под конвоем из концлагеря, начали таскать связки сапог, кипы белья, одеял, палаток, тюки с солдатским обмундированием. Наемные рабочие приступили к выгрузке из трюма продовольствия.
Стоящие на берегу замерли при виде огромных двухпудовых кругов сыра, банок с джемом, с консервами, кулей с горохом, фасолью — снедью, недоступной им и предназначенной тем, кто коваными сапогами попирал их землю. Люди все стояли и стояли, в надежде поживиться хотя бы горстью просыпанной муки, фасоли или гороха пополам с песком и галькой.
Костя с Колей, оформившись на бирже, попали в одну бригаду, где работал и Колин отец, Николай Андреевич, — коренной портовый грузчик.
«Ну и что ж, придется работать, если этого требует дело. Конечно, о нас будут судачить соседи…» — думал Костя, подходя утром к пристани.
— Нам бы только паек получить да ночные пропуска выписать. А там мы им наработаем. Мы будем валиком, валиком как твой батя. Охмурим фашистов! — сказал он Коле.
Старший надсмотрщик Шульц — гроза наемных рабочих, — рыхлый, краснолицый баварец из резервистов, долго враждебной придирчивостью рассматривал их. Потом, подойдя к Косте, бесцеремонно ощупал мускулы рук, затем икры ног. «Смотрит, как рабочий скот», — подумал Костя, испытывая нестерпимое желание ударить ногой в голову Щульца, как в футбольный мяч. На душе было гадко от унизительной процедуры.
Приняв новичков, Щульц издали стал наблюдать за ними.
— Чем-то мы не потрафили этому краснорожему Щульцу, — заметил Коля.
— Щульц попервоначалу поучить вас хочет, — сказал Николай Андреевич и, горько усмехнувшись, добавил: — Тут, милок, наше дело собачье, нас они за людей не считают.
Костя пошел к трюму, возле которого на палубе лежал груз. Увидев, как неумело он берется за куль с горохом, Николай Андреевич сказал:
— Бери вот так, как я. Оно сподручней, и не надорвешься. — С профессиональной ловкостью вскинув на плечо куль, он направился к трапу.
Подражая ему, Костя тоже вскинул мешок, покачнулся под тяжестью, но устоял. Куль оказался подмоченным, бумага у шва была волглая. Спускаться с грузом по узкому деревянному трапу нелегко. Трап под ногами грузчиков раскачивается; ступать надо умеючи, балансируя, чтоб не свалится в воду или на бетонный причал. Боясь уронить куль, Костя что было силы прижал его рукой к плечу и продавил отсыревшую бумажную мешковину. Свою оплошность он понял, когда горох звонко забарабанил по доскам трапа. Он остановился, чтобы поправить куль, и задержал грузчиков, идущих позади.
— Шнеллер! Шнеллер! — взвизгнул фистулой Щульц и, коверкая русские слова, выругался.
Лишь сойдя с трапа, Косте удалось наконец повернуть куль вверх дырой. Горох перестал сыпаться, но, замедлив шаг, он отстал от Николая Андреевича и опять задержал идущих позади.
— Руссише швайн! Рашер! — гаркнул над ухом Щульц, подталкивая его.
Костя вскипел от ярости. Чтобы сдержать себя, он до крови прикусил губу и ускорил шаг, сопровождаемый каскадом отборной брани. Щульц явно стремился задеть самолюбие и национальную гордость рабочих, которые, сгибаясь под тяжестью ноши, проходили мимо и в ответ не смели сказать ни слова.
— Подлая тварюга, — прошипел Костя, отойдя немного.
Назло Шульцу он сдвинул ладонь с дыры в мешке, и горох струей потек наземь, выстелив желтую дорожку: «Пусть потом хоть ребята попользуются».
Ему бы несдобровать, если бы Шульц это заметил. Но тот уже распекал другого замешкавшегося грузчика.
Сбросив куль укладчику на подножку вагона, Костя перевел дух и повернулся. И тут он увидел толпу голодных людей, которых жандармы оттеснили к развалинам разрушенного пакгауза.
Люди стояли молча. Презрительные, враждебные взгляды их были устремлены на него и на Колю, который, сбросив груз, подошел к нему. Было что-то зловещее в молчании толпы. Лишь двое мальчишек с краю взглядами пожирали рассыпанный горох, только присутствие жандармов удерживало их на месте. И вдруг в тишине прозвучал тихий голос высокой худой женщины, стоявшей впереди:
— Наших в Германию поугоняли, а энти, гляди, как пристроились.
Затем раздался звонкий мальчишеский выкрик:
— Они за баланду продались! А еще комсомольцы!
Костя хорошо знал этого смелого, озорного паренька.
То был Ленька Славянский, круглый сирота. Ленька не боялся выражать протест и презрение оккупантам. Завидев на улице жандарма или полицая, он взбирался на уцелевшую стену своей хаты и демонстративно запевал: «Страна моя, Москва моя»; его звонкий голос далеко разносился по улицам Зеленой горки.
— Продажные шкуры! Вот погодите, придут наши — узнаете! — крикнул он, грозя маленьким костлявым кулаком.