Елена Ржевская - Домашний очаг. Как это было
Широкая пологая лестница, зеркало. Дверь в редакцию вводила в зал, где, возможно, как раз и танцевал на балу Пушкин. Но еще Симоновым, предшественником Твардовского на посту главного редактора, зал был разбит на отдельные выгороженные комнаты для каждого отдела и главного редактора. Все двери выходили в просторное пространство, оставшееся от зала после его раздела, — получилось нечто вроде холла. Здесь только один стол, он при входе, под негасимой лампой непременного секретаря редакции Зинаиды Николаевны, обиженной, что осталась без окна.
Мимо нее — и переступаю порог отдела прозы. Сразу ощущаю: что-то произошло. Босняцкий, едва кивнув, отводит глаза. Его немолодая сотрудница Валентина Дмитриевна проборматывает приветствие и утыкается в бумаги.
Еще вчера меня так оживленно встречали эти люди. Я в неловкости застреваю на месте. Босняцкий порывисто встает, напряженно подходит, берет меня за руку.
— Вот так-то, — в зеленоватых взволнованных глазах его беспомощность сочувствия, — плохи наши дела.
Он выходит из комнаты, предоставляя сотруднице объяснить мне, что произошло. Оказывается, сегодня Твардовский зашел сюда, положил рукопись на стол: «В номер!» И ушел. Евгений Григорьевич задет: не спросил, что планирует он в номер, не предложил ознакомиться с рукописью, которую принес, вменил — «В номер!» — и все. А рукопись к тому же о лесорубах. Вышибает мою. И Босняцкий мучается чувством вины передо мной: обнадежил, втравил в оказавшееся неверным дело. Журнал повторно не сможет вернуться к этой теме. Непоправимо.
Я дотерпливаю, слушая ее, и ухожу, смятая случившимся. Ведь казалось, вот-вот… И ни очерка, ни гонорара. Вот так.
Назавтра Босняцкий хлопнул дверью, громко покинул «Новый мир». Накопилось негодующее чувство, и вот вчера этот последний толчок. Не стерпел, взорвался. Пришел работать в редакцию — вести прозу, формировать журнал, а не быть лишь исполнителем распоряжений Главного.
Евгений Босняцкий впервые что-то опубликовал в 1923-м. Ему было всего 15 лет! Впереди расстилалась вся жизнь с великим поприщем, слава. С той поры он непрерывно писал очерки, рассказы, роман с соавтором и без него. Горел и перегорал замыслами. Были и успешные публикации, но не в тех взлелеянных масштабах. Славы не было.
И вот Евгений Босняцкий в одно время с Евгением Герасимовым — да еще звонче того — объявился отцом-учредителем нового литературного жанра. Наша Отечественная война породила столько замечательных героев, они не должны забыться. Но сами о себе и о своих героических деяниях написать не могут. Случалось и раньше — писатель записывал рассказ бывалого человека. Но отныне иначе поставлено дело. Этот пропагандистский жанр — литературная запись — приветствовался и получил узаконенные права, стал чем-то вроде самостоятельной отрасли в литературе. Порой эти книги выходили на достойном литературном уровне. Так была написана Босняцким книга от имени А. Ф. Федорова, возглавлявшего подпольный обком на оккупированной немцами территории. Книга «Подпольный обком действует» была популярна, даже, можно сказать, знаменита в стране. Это немало, чтобы почувствовать почву под ногами профессионально и материально. Но на обложке имя автора — Федоров. И только, как ведется, на обороте титульного листа скромно: «литературная запись Е. Босняцкого». Кто знает — поймет, что к чему. Но только в узколитературной среде. Широкому читателю это вообще невдомек.
Такая вот горючая смесь успеха и ущемленности.
Тем временем подоспела расправа Лесбума.
Редактор, пожилая женщина с изнуренным, интеллигентным лицом, с благородной проседью в волнистых уложенных волосах — видимо, жизнь затолкала в это узковедомственное заштатное издательство, не вписывалась она сюда своим старомодным обликом, — яростно растоптала мою рукопись на нескольких страницах своего обоснованного заключения. И была права. Очерк не сходился с профилем издательства. Из нужды в формальной поддержке для отказа автору она дала рукопись одному из специалистов. А тот возьми и напиши легкомысленный одобрительный отзыв, уравновесив положение очерка в издательстве. Редакторша не скрыла от меня свою раздраженность. Рукопись оказалась в подвешенном состоянии и сползла в какие-то непролазные закутки издательства. Казалось, так тому и быть. Обе стороны — потерпевшие.
Но в издательстве появился новой чеканки молодой человек, юрисконсульт, не ленивый, справно одетый, что не часто встречалось в те послевоенные годы среди скудно оплачиваемых служащих. Донашивались военные гимнастерки, кителя. Он принялся чистить авгиевы конюшни Лесбума и натолкнулся на мою рукопись. В союзе со старомодной редакторшей дезавуировал этот благодушный отзыв и оформил иск в суд — на взыскание с меня суммы аванса. Это было, как я говорила, до того, как Женя Герасимов отнес мою повесть, одобренную Казакевичем, в Воениздат. Дома нет денег — одни нешуточные долги за время болезни мужа. Возвращать аванс немыслимо, да и несправедливо. Но адвокат Костя Симис, наш товарищ, не оставил меня одну перед судом. Он считал, что в моем случае истец может выиграть дело, только если докажет, что рукопись написана недобросовестно. И тут мне вспомнился Босняцкий, его отзыв. Я отправилась в «Новый мир». Теперь отдел прозы возглавлял Борис Германович Закс. Узнав, почему я пришла, Закс немедленно зарылся в папках и вскоре вынул из скоросшивателя отзыв Босняцкого, сходил заверить его печатью и дружественно вручил мне. То был добрый жест его, в дальнейшем он устойчиво был мне недругом.
И вот — суд. Небольшое помещение. Скамьи для публики. Несколько человек с улицы, заглянувших и присевших с авоськами на коленях. Сбоку и немного поодаль ото всех сидел узкоплечий, невзрачный человек с большими не по возрасту залысинами, с лицом без всякого выражения, с опавшими на глаза веками — от усталости или безучастия к происходящему. Это — прокурор.
С азартом, громко, наступательно говорил у меня над головой юрист Лесбума — о моей безответственности, некомпетентности, о нарушении условий договора. Внимательно слушал его судья. И что-то подкатило, сковало: я — под судом. Это какое-то особое состояние, особый гнет. Хоть и с чего? Какая вина? Никакой вины не чувствую. А покалывает: ведь бралась не за свое.
Я сказала — мол, заключая со мной договор, издательство не могло ожидать от меня сугубо профессионального, специального очерка, чуть ли не методического.
Судья предоставил слово прокурору, и тот незамедлительно превозмог дрему или безучастность, слегка встряхнул свой мятый портфель, податливо отомкнувшийся, достал из его чрева бумаги и поднялся на невысокую трибуну. Вот тут как раз нервы натянулись. А с чего уж так? О деньгах не думалось, их взять неоткуда. А вот то особое состояние: ты под судом, — оно выкручивало нервы.
Выдав каноническое прокурорское вступление, страж закона откуда-то взявшимся свежим властным голосом заговорил в том духе, что выполненный очерк производит положительное впечатление. И с вынутых из портфеля листов, оказавшихся моей рукописью, стал зачитывать вслух отдельные места.
— Все складно и понятно. И не заслуживает надуманных претензий.
Я даже не могла себе представить, что такое бывает.
Лесбум был посрамлен. Но издавать меня все же не стал. И к лучшему… Я стала писать повесть, используя и этот материал, и новые впечатления от повторных поездок в Карелию, в леспромхоз.
С Босняцким я увиделась годы спустя в Переделкине в литфондовском доме. Бывало, идешь по коридору, а из-за обитых в защиту от шума дверей пробивается стук пишущих машинок. Кому как, а мне такой ритм, такая музыка доносящейся работы была по душе. Вроде бы большая творческая мастерская.
Сюда, в дом сходились пообщаться с литфондовских дач Корней Чуковский, Павел Нилин, Вениамин Каверин… Раз в неделю, по четвергам в холле на втором этаже — традиционно литературный вечер. При мне в первый четверг читал стихи Александр Яшин, во второй — писатель-педагог Медынский делился замыслами новой книги. На третий четверг было назначено мое выступление.
Я вообще-то была тут посторонней — жила по путевке мужа, вступившего в Союз писателей. Но у меня вышла книга — «Весна в шинели» (1961 г.). И среди всего прочего в книгу удалось просунуть, обойдя цензуру, «Записки военного переводчика» о последних днях ставки Гитлера в бункере рейхсканцелярии, его самоубийстве и главное — об обнаружении нами Гитлера мертвым, обгоревшим. Виктор Некрасов писал мне: «Прочитал взахлеб. Черт его знает, как это прошло!»
С ранних шагов в литературе вырабатывались рисковые навыки, как провести цензуру. Как удалось на этот раз, расскажу как-нибудь.
Эта первая на запретную тему публикация сенсации не вызвала — тираж был по тем временам маловат: всего 30 тысяч, и этот жгучий материал было нелегко обнаружить среди других рассказов. Все же кто-то из проживавших в переделкинском доме стал его рекламировать, и меня уговорили. Мне предстояло рассказать ничего не ведающим об этом людям о том, что я обнародовала явочным порядком, с немалым риском нарушив молчание, раскрыв «тайну века».