Курцио Малапарте - Волга рождается в Европе (ЛП)
- Под сиденьем, – говорю я Пеллегрини, – еще должна лежать коробка карамели.
Пеллегрини распределяет карамель среди молодых людей. Они испуганно приближаются, протягивают руку, тщательно разматывают бумагу и пробуют карамельки с удовлетворением, от сладкого вкуса у них расширяются глаза, и они счастливо смеются. Это дети, они как все дети мира. Да, карамель была в кооперативном «универмаге» в Дмитрашковке, та маленькая советская карамель с ее несколько соленым вкусом; но она была дорогой, слишком дорогой. Я рассматриваю внимательно этих советских детей 1941 года, которые так отличаются от советских детей 1920, 1921 года. У них растрепанные волосы под их маленькими шапками велосипедиста или под маленькими украшенными вышивкой кепи, вроде тех, которые носят казаки. У парней синие суконные брюки, слишком длинные или слишком короткие, у девочек юбка, фартук, пестрая косынка. Все тихо говорят друг с другом и смеются. Они с большим любопытством следят за каждым моим движением, и снова и снова оглядываются на тяжелые немецкие артиллерийские тягачи, на лошадей, которые своими копытами с трудом преодолевают подъем, на дымящие и гремящие грузовики на другом берегу реки. Между тем Пеллегрини зажег спиртовой кипятильник, он греет немного воды для чая. Я вынимаю лимон из моего рюкзака, молодые люди окружают меня, рассматривают лимон, сопят, пытаются нюхать воздух. Один спрашивает: – Что это такое? – Это лимон, – отвечаю я. – Лимон, лимон, – повторяют они друг другу. Тот, который стоит ближе всего ко мне, рассказывает, что они никогда еще не видели лимон. – Он немного кислый, – говорю я, – но хороший. Хочешь попробовать? Я отрезаю ему кусочек на пробу. Мальчик кладет ломтик лимона в рот, корчит гримасу и снова выплевывает. Другой быстро поднимает его земли, сосет немного, тоже делает гримасу и передает третьему. Все кривят лицо и плюют. Они никогда не видели лимон. И внезапно начинает идти дождь. Сначала мягкий, тихий, надоедливый дождь. Потом он становится ливнем. Я с восхищением дышу свежим ласковым поглаживанием дождя, я умываю лицо и волосы в горькой и чистой воде, наполняю с наслаждением ею рот. Ах, наконец, дождь! Вокруг хор криков и проклятий. Немецкие солдаты глядят вверх на небо, кричат и ругаются. Артиллерийские тягачи останавливаются, лошади соскальзывают по внезапной жидкой грязи, грузовики скользят на гладкой дороге. – Ах, проклятый дождь! – шумят артиллеристы и водители возле снарядов и завязших в грязи машин. Совсем близко дом какого-то крестьянина, девочка появляется в дверях, машет нам, чтобы мы вошли. – Пожалуйста, пожалуйста, – говорит она. Мы входим. На скамье сидят пожилой мужчина и мальчик. Пеллегрини возится со своим спиртовым кипятильником, начинает греть воду для чая. Я сажусь в угол, под иконой, где в русских домах почетное место для гостя, и отрезаю следующую дольку лимона. У мальчика больная нога, очень красная и распухшая. Это, должно быть, артрит. Он смотрит на меня и жалуется: – Мне больно. В это время он рассматривает лимон, старик и девочка тоже смотрят на лимон. Старик говорит: – Да это же лимон! Прошло больше двадцати лет с тех пор, когда он видел последний раз видел лимон. – Но ведь Крым же недалеко, – говорю я. – Да, – отвечает старик, – но, наверное, кто знает, все лимоны Крыма погибли. Правда состоит в том, что русские власти отправляли весь урожай цитрусовых Крыма на экспорт; кроме как в больших городах, в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, во всей России нельзя было купить лимон или апельсин. Старики, те, которым за сорок, могут вспомнить о лимонах. Они относятся к воспоминаниям о старом режиме. Но мальчики не могут, они даже не знают, что это такое.
Мы наливаем чай в стаканы и кладем в каждый стакан, в каждый стакан чая, хорошую дольку лимона. Старик довольно смеется, девочка тоже довольно смеется, когда они пьют свой чай. Только мальчик с больной ногой выглядит печальным и подавленным. – Во время другой войны, германской войны..., – рассказывает старик. Они называют ее так, германской войной. Старик в 1916 году воевал в Карпатах. Потом он протягивает руку к бутылке спирта, которую Пеллегрини оставил на столе, снимает пробку, нюхает ее и с наслаждением закрывает глаза. – Если добавить немного воды, – говорит он, – его можно было бы выпить. Уже три месяца, как началась война. С той поры он не выпил ни капли водки. Нет, никакой водки. Я не могу не рассмеяться, другие тоже смеются. Пеллегрини хватает бутылку и прячет ее в надежное место в сумке. Мы идем к двери. Дорога – сплошной ручей из грязи. Дождь прекратился, теперь дует холодный резкий ветер, сухой и шершавый как кошачий язык. – Вам лучше было бы остаться тут на ночь, завтра дороги снова будут сухими, – говорит мне старик. Так это и есть. Достаточно полчаса дождя, чтобы превратить эти украинские дороги в болота. Война трепыхается в скользких клещах грязи. Немецкие солдаты спешат от одной лошади к другой, от одной машины к другой и ругаются. Ничего не поделаешь. Ждите, пока улицы не высохнут. Пушки гремят позади, за лесом. Ах, эта война на Украине! Пыль, грязь, пыль, грязь. Проклятая пыль, проклятая грязь! Сверху, вниз по склону, доносится запутанный шум, смесь человеческих голосов и ржания лошадей. Войска, которые встречаются нам, не могут спуститься вниз, они должны провести ночь наверху, завтра утром дороги будут сухими. И пыль, и дождь, пыль и грязь, завтра улицы будут сухими, огромные поля подсолнечника будут трещать на сухом теплом ветру, потом грязь вернется, и это Россия, это Россия царей, святая Россия царей, и это также СССР, пыль и дождь, пыль и грязь, это русская война, вечная русская война, война в России в 1941 году. Ничего не поделаешь, ничего не поделаешь. Завтра улицы высохнут, потом грязь вернется, и все время мертвецы, испепеленные дома, толпы оборванных пленных, с глазами как у больных собак, и снова и снова падаль лошадей и машин, падаль танков, самолетов, грузовиков, пушек, офицеров, унтер-офицеров и солдат, женщин, стариков, детей, собак, падаль домов, деревень, городов, рек, лесов, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь, дальше, все дальше, глубже внутрь «русского континента», к Бугу, к Днепру, к Донцу, к Дону, к Волге, к Каспийскому морю. Да, да. «Мы боремся только за свою жизнь». А потом придет зима. Прелестная зима. И потом опять пыль и дождь, пыль и грязь, пока снова не наступит зима, милая зима святой Руси, зима Советского Союза из стали и цемента, вот что такое война против России в 1941 году. «Да, да, да». Мы побеждаем сами себя, чтобы умереть.
(Последний абзац был в свое время вычеркнут цензурой).
ВТОРАЯ КНИГА
РАБОЧАЯ КРЕПОСТЬ
Осада Ленинграда
В конце сентября 1941 года я вернулся в Италию (понес наказание в виде четырех месяцев принудительного заключения, наложенного на меня по требованию немцев из-за «неуместного характера» моих военных репортажей), а потом направился на северный фронт; через Польшу, Литву, Латвию и Эстонию я попал в Финляндию, в траншеи под Ленинградом.
Меня влекло туда намерение увидеть вблизи, как рабочие массы Ленинграда реагируют на моральные, политические и социальные проблемы войны. В начале Русского похода и в течение всего лета 1941 года я в своих фронтовых репортажах из Украины писал, каким образом крестьянские массы Советского Союза после их перевоспитания и преобразования с помощью индустриализации или, лучше сказать, механизации сельского хозяйства, реагируют на проблемы войны, и особенно убедительно разъяснил мою точку зрения, что тайна войны в России лежит, прежде всего, в «рабочей морали» аграрного пролетариата.
Обстоятельство, которым ни в коем случае нельзя пренебрегать, состоит в том, что благодаря индустриализации или, правильнее, механизации сельского хозяйства исчез прежний «мужик». Русские крестьяне, которым до сорока лет, и мужчины, и женщины, коренным образом изменились в ходе трех следовавших друг за другом пятилеток: их орудия труда больше не лопаты, мотыги, серпы, а сельскохозяйственные машины, тракторы, моторные плуги, сеялки и т.д. Каждый колхоз владеет сотнями таких машин. Таким же всесторонним было превращение в одежде, в обычаях и привычках, в менталитете: нет больше прежней русской деревенской жизни, нет уже прежнего фатализма, нет уже прежней лени, и нет уже никаких сапог, меховых шапок, косовороток, бород, зато есть синие рабочие комбинезоны, кожаные куртки, выбритые лица и головы, кепки с коротким козырьком, сильная, активная, жесткая жизнь, безжалостная дисциплина колхозов, абсолютное господство техники. И это касается не столько их уровня образования, который действительно в целом элементарен и наивен в определенном смысле, ни их технической специализации, уровень которой гораздо ниже чем, например, уровень специализации немецкого или североамериканского фермера, сколько их трудовой дисциплины и их «рабочей морали». Прежние «мужики» стали чем-то вроде рабочих, механиков, они сражаются так же, как рабочие-солдаты, не иначе и не меньше, чем рабочие больших промышленных городов. То, что я намеревался теперь изучить вблизи на фронте осады Ленинграда, это была как раз реакция рабочих масс (не больше, чем до сих пор крестьянских масс) на моральные, политические и социальные проблемы, которые возникли в результате войны против Советского Союза. Одним словом, я собирался из непосредственного наблюдения фактов добыть для себя элементы для как можно более объективной оценки того, что неминуемо должно было произойти, как только немецкая армия проникла в сердце промышленных районов на Дону и Волге, то есть, того, что происходило тогда в Сталинграде. Проблема эта представляла чрезвычайный интерес – в ней содержалась вся судьба этой войны – и она заставила меня пренебречь лишениями и опасностями, которым я должен был подвергнуть себя этой ужасной зимой на фронте близ Ленинграда и Кронштадта.