Константин Симонов - Дым отечества
Он мрачно усмехнулся.
– В партии? – спросил Басаргин.
– Подал на восстановление. Только тянут чего-то второй год, хотя я им доказал, что в лагере секретарем подпольной организации был. А вы думаете, что если я был в плену, так я там ушами хлопал?
– Почему? – сказал Басаргин. – Я этого не думаю.
– Помните, как «Интернационал» там пели? – спросил Егоров.
– Помню.
– И я помню. Я думаю, эта война все-таки классовая была. Определенно классовая, – уверенно повторил Егоров. – Рядом с нами лагерь англичан и американцев был, так их фашисты по-другому держали, как людей. А нас – на смертельном режиме, как рабов. Потому что неизвестно для фашистов было, кто из них куда после войны кинется, кто во враги, а кто в друзья. А мы, советские, все, за исключением легавых, все для фашистов были враги. Навсегда. Вот и гнули нас до смерти. Как вы думаете, так?
– Пожалуй, что так.
– Вы – человек образованный, вам видней, – сказал Егоров.
Басаргин хотел возразить.
– Я тоже свое образование имею, – с достоинством остановил его Егоров, – не жалуюсь, но все-таки, наверное, меньше вашего. Они гнули, а мы согнули, – добавил он, вставая. – Вы смоленского ждете?
– Да, встречаю жену.
– Сейчас подойдет. Пошли.
Они вышли на перрон, и он протянул Басаргину руку.
– Ну, до другого разу! Я вперед побегу, чтобы к паровозу подгадать. Мне всего один перегон. Машинист – друг, тоже бывший морячок, подвезет.
Басаргин с удовольствием проводил взглядом его громадную, размашисто двигавшуюся фигуру. «Они гнули, а мы согнули», – вспомнил он.
– Все-таки согнули, – повторил он вслух.
– Что? – спросила женщина, стоявшая рядом, которой показалось, что он обратился к ней.
– Нет, ничего, – сказал он.
Из-за поворота выскочил желтый фонарь паровоза; поезд надвинулся, ударил в уши сразу всем своим грохотом и, пролетев головой далеко вперед, остановился, затихая и поскрипывая. Толпа ожидавших бросилась к дверям вагонов.
Басаргин стоял в отдалении, прислонившись к стене вокзала, под станционным колоколом. Он оказался на перроне единственным встречающим, и у него упало сердце от мысли, что Кати может и не оказаться в этом поезде; вдруг она задержалась еще на день в Смоленске, и ему придется одному идти домой, тем более что поезд, которым он мог бы выехать ей навстречу, ушел полчаса назад.
Он одиноко и опасливо поглядел в полутьму на людей, выходивших из вагонов. Было совершенно очевидно, что ни один из них не был Катей, но он не удержался и, оторвавшись от стены, все-таки пробежал несколько шагов за женщиной, одетой в толстый ватник, накрест обвязанный концами большого деревенского платка. Он еще издали прекрасно видел, что она совсем не похожа на Катю, но все-таки догнал ее и заглянул ей в лицо.
Потом он вернулся на свое место под колоколом, рядом с дверью, на которой было написано: «Выход в город».
А может быть, есть еще какой-нибудь выход в город? – подумал он. – Где-нибудь на том конце перрона?»
Его обогнали еще несколько сошедших с поезда, как ему показалось, последних пассажиров. Потом вдалеке мелькнула женщина в пальто и платке, показавшаяся ему похожей на Катю. Она прошла мимо. Это опять была не Катя.
– Товарищ, отойдите, – сердито сказала дежурная по станции, женщина в больших валенках и красной фуражке.
Он отодвинулся. Она два раза небрежно дернула за веревку колокола. «Бам… Бам…»
Басаргин как-то уж и вовсе растерялся оттого, что его заставили переменить позицию, и с глупым любопытством смотрел на колокол и на дергавшую веревку дежурную по станции. И если б дежурная, позвонив в колокол, не двинулась к двери с надписью: «Выход в город», а Басаргин не проводил бы ее взглядом, то он и в самом деле не встретил бы Катю, которая как раз в эту минуту подходила к той же двери.
В десяти шагах от Басаргина по платформе шла живая, настоящая Катя, точно такая, какой он мог почти каждый день видеть ее в их последнюю военную зиму. В таком же полушубке и в такой же, и даже не в такой же, а в той же самой, чуть сбитой набок ушанке. Только чесанки были другие, незнакомые: подбитые кожей, серые с черной союзкой, и поверх полушубка не было еще чего-то, что всегда бывало, – он не сразу сообразил, что на полушубке не хватало пояса с портупеей и кобурой.
– Катя! – сказал Басаргин и не понял, почему Катя не оборачивается на его голос. А она не оборачивалась потому, что он сказал это шепотом.
– Катя! – громко крикнул он.
Но Катя не догадалась, откуда голос, сначала посмотрела в другую сторону, показав ему кончик маленького уха и тяжелый, выбившийся из-под ушанки пучок волос; и только потом четко, по-военному, повернулась и увидела его.
Он в два шага добежал до нее и, ни на кого не обращая внимания, обнял, приподнял с земли, поставил, несколько раз подряд поцеловал в губы, потом, освободив на секунду руку, сбил с себя шляпу, которая ему почему-то помешала, но этого ему показалось мало, и он смахнул ушанку и с Кати и стал целовать ее в лицо, в волосы и опять в лицо.
Наконец, повернув ее и почти даже грубо нагнув ей голову, он поцеловал теплый кусочек шеи между щекотавшим его лицо пучком волос и воротником полушубка.
Только тогда она оторвалась от него, сама схватила его за руки, наступив носками своих чесанок на носки его ботинок и вся откинувшись назад, словно он сейчас будет ее крутить вокруг себя, задохнувшаяся, порозовевшая, растрепанная, без шапки, долгим взглядом посмотрела ему в глаза.
«Господи, как он переменился, – подумала она, – какое у него усталое и незнакомо-строгое выражение лица и какие все те же самые, совершенно те же самые глаза!»
Пригнув к себе его голову, она ворошила обеими руками его начавшие седеть волосы и целовала их.
– Подними мою ушанку, – строго сказала Катя, отпустив наконец мужа.
Басаргин послушно поднял ушанку.
– Подними свою шляпу.
Он нагнулся и поднял свою шляпу.
– Пойдем.
Они прошли через вокзал, не разнимая рук и каждый держа в свободной руке – она ушанку, он – шляпу, и только через двадцать шагов оба вспомнили об этом, надели их, глядя друг на друга, рассмеялись.
– Пойдем домой, – сказал он.
– Нет, подожди, – сказала она. – Пойдем сюда.
И она решительно повернула налево.
– Почему сюда?
– Это совсем близко, – сказала Катя, – ну совсем близко. Три минуты.
– Что такое?
– Мы зайдем в мою поликлинику и сразу же скажем, что я сегодня совсем не приду на работу. Только скажем и пойдем. Только на одну минуту. Одно слово. Хорошо?
– Хорошо, – сказал Басаргин.
До поликлиники они добежали, почти не разговаривая, а только от времени до времени пожимая друг другу руки, каждый раз по согласному душевному движению одновременно, – и каждый раз это радовало их обоих.
Поликлиника помещалась в таком же длинном бревенчатом бараке, как вокзал и все другие учреждения города. В последний раз пожав руку Басаргину и повторив: «Одну минуту», Катя вбежала на крыльцо и скрылась за дверью, а Басаргин, глядя себе под ноги и поскрипывая по снегу ботинками, стал ходить взад и вперед перед крыльцом.
Только сейчас он почувствовал, что наконец был вполне дома. К тому большому «мы», которым встретила его родина в Шербуре веселым голосом вахтенного на танкере «Донбасс», прибавилось еще простое и радостное «мы вдвоем», без которого у него никогда не было и никогда не могло быть полного счастья.
И это пришедшее к нему прекрасное недостающее было Катей, просто Катей, с ее огромными и чуть печальными глазами, от необыкновенного взгляда которых он и сейчас по-прежнему вздрагивал, как от толчка в сердце, с ее чесанками, полушубком и сбитой набок ушанкой, с ее маленькими теплыми руками и старым простым колечком на пальце, с ее тяжелыми темными волосами, в которых когда-нибудь еще поселятся серебряные нити, – дай бог, дай бог прожить вместе всю жизнь!
Это было Катей, просто Катей, которую он ждал три года и еще две, нет, уже целых три минуты, проведенные им у этих дверей.
Но сначала вышла молодая круглая няня в косынке и белом халате, с вылезавшими из широких сапог пухлыми коленками. Она остановилась на крыльце, с озабоченным видом посмотрела во все стороны, увидела Басаргина, оглядела его с ног до головы и, взвизгнув, убежала.
Потом вышла вторая няня, пожилая, в халате и в платке. Она по-деревенски подперла щеку рукой, долго и серьезно разглядывала Басаргина и молча ушла.
Тогда он понял, что это смотрины Катиного мужа, и неудержимо рассмеялся. Катя застала его смеющимся.
– Чему ты смеешься?
– Это ты их послала смотреть на меня? – спросил он.
– Нет, это они сами.
– Отпустили?
– Конечно.
Держась за руки, они вернулись к вокзалу и пошли домой по тому самому, узкому, в нескольких местах перерытому окопами тротуару, по которому он три часа назад шел сюда один.
Они шли и молчали, невольно откладывая все слова до дома, и в то же время зная, что они до такой степени вместе, что им не страшно не только молчать, но и думать о чем угодно своем, только чувствуя в руке другую руку, одно прикосновение к которой возвращало их друг другу из плена самых далеких мыслей.