Владимир Бондарец - Военнопленные
Когда темень сгустилась, впереди забрезжил красный огонек. Спустя полчаса он увеличился до размеров освещенного окна. Лес черной подковой охватил одинокую усадьбу.
Будто завороженные мы смотрели на спокойные лица людей за окном, на обнаженные руки женщины. Неудержимо потянуло к теплу, к застеленному голубой клеенкой кухонному столу, за которым эти двое — пожилой мужчина и полная женщина — что-то ели, переговаривались, беззвучно шевеля губами.
Желудок сводила голодная судорога.
В доме закончился ужин. Мужчина, почесываясь, ушел. Женщина собрала посуду, снесла ее в подвал. Ненадолго под окном кухни осветился узкий прямоугольник. Женщина вернулась в кухню, нагнулась над духовкой, и у меня сразу рот до отказа наполнился слюной: в руках у нее коричнево лоснился пирог. Свет погас и в кухне. Сразу навалилась непроглядная темень.
Ни одно движение, ни одна деталь не ускользнули от наших глаз. Через час-полтора мы подкрались к подвальному окну. Щелкнул раскрытый нож. Зажав его в зубах, я ощупал оконную раму, просунул под фрамугу голову и стал опускаться в подвал. Русанов держал за ноги. Руки шарили в пустоте, не доставая пола. Под рукой взвизгнула крышка кастрюли. Я замер. Сердце готово было выпрыгнуть на пол, хрипело в застуженных бронхах. Опустился еще ниже, нащупал широкую длинную скамью и еще ниже — пол. Спустя минуту мы уже поднимались в кухню.
Я натолкнулся руками на еще теплую плиту и осторожно отворил дверку духовки. По кухне разлился невыносимо вкусный запах сдобы. Боясь загреметь и едва дыша, я вынул теплые противни с тестом и передал Русанову. Нашел стол, на нем трубку и резиновый кисет хозяина. Около стола нащупал тяжелые горные ботинки, окованные по рантам медью, и на перекладине стула — толстые шерстяные носки. Чиркнул зажигалкой. На двери глянцевито блеснул дождевик. Прихватил и его.
Выбраться из подвала было уже значительно проще. В ста метрах от дома мы расправились с яблочным пирогом, вкусным, душистым и еще горячим. Второй такой же остался про запас.
— Непуганые, черти, беспечные, — проворчал Саша. — Спят…
Русанову хозяйские ботинки оказались малы. Он взял носки. Мы переобулись и, выкурив трубку, двинулись дальше. Идти стало легче: в кармане дождевика нашелся электрический фонарик. Его вспышки на мгновенье выхватывали из чернильной темноты стволы сосен и размокший грунт. Ноги становились на землю прочнее, увереннее.
Уже отойдя километра два, Русанов вдруг присел и весело рассмеялся, впервые за девять дней.
— Ох, не могу! Представь себе их лица завтра. Они к духовке, а там… Ха-ха-ха!
Рассмеялся и я, и дождь, казалось, прислушался к нашему смеху, забылся, стал реже.
Утром мы набрели на старый, по-видимому заброшенный, сарай, набитый до самых стропил прошлогодним сеном. Зарывшись в него, мы быстро согрелись, и незаметно навалился сон, крепкий и непроглядный, как лесная темень, из которой мы недавно выбрались.
5Через широкую гладь Дуная перекинулась лунная дорожка. Она трепетно переливалась множеством холодных искр, и там, где заканчивалась, смутно угадывался противоположный берег.
В нескольких километрах выше по реке мерцала россыпь огней Регенсбурга. Большой придунайский город вскрикивал гудками паровозов, манил и отпугивал переливчатой игрой электричества. Где-то там шагнули через Дунай тяжелые мосты, и по ним перейти через реку было бы просто счастьем: Русанов не умел плавать, а идти через незнакомый город — безумный ненужный риск. Надо было искать что-то другое.
Река вздыхала холодной сыростью, пугала черной подвижной глубиной.
Голодные и злые, мы рыскали по берегу уже третью ночь и, наконец, нашли затопленную у берега лодку, примкнутую к свае цепью с пудовым замком. Рядом на берегу стоял покосившийся сарай. В нем мы нашли весла, уключины, ломик и вязанку мелкой рыбешки, высохшей до костяной твердости.
С огромным трудом мы спустили свой «Ноев ковчег» на воду. Оттолкнулись от берега. Лодку сразу развернуло, стало сносить течением. Русанов неумело выгребал, ржавые уключины с визгом ворочались в гнездах, словно кричала перепуганная среди ночи чайка.
— Осторожней, Саша, не шуми.
— Какого черта боишься. Скоро уже и тени своей будем бояться.
Противоположный берег приближался. Неожиданно прямо по носу лодки в небо врезался сияющий луч прожектора, постоял секунду и косо упал на противоположный берег, выхватив из тьмы белое пятно сарая, потом, как бы нехотя, перешел правее и погас.
— Влипли, — чуть слышно прошептал Русанов.
— Говорил же тебе…
— А черт их знал!
— Вынимай весла, пойдем без уключин.
Прошло несколько минут. Немцы на том берегу, видимо, не на шутку встревожились. До нас явственно доносились голоса, словно говорили с нами рядом. Снова зажегся прожектор. Ослепительный пучок света, чуть подрагивая, медленно шарил по воде, постепенно приближаясь от берега к нам.
— Ныряй! — придушенно просипел Русанов.
— Да ты что?!
— Ныряй, говорю! Спасайся ты, дурень! Ведь обоих схватят!
— Саша!
— Скорей! Ну!
Я перевалился через борт. Вода обожгла, захватило дыхание, ботинки потянули ноги ко дну. Стараясь не всплескивать, я отплывал по течению вниз. Русанов изо всех сил выгребал к берегу.
Оглянувшись, я увидел на фоне прожекторного луча аспидно-черный силуэт лодки и в ней пригнувшегося штурмана.
У берега застучал мотор, набирая обороты, взвыл, и, когда Русанов поднялся в лодке, воздух рванула раскатистая очередь.
Усиленная мегафоном, донеслась команда:
— Стой!
Ботинки и одежда неудержимо тянули меня ко дну. Я все чаще погружался с головой, стараясь удерживать дыхание, но грудь сама по себе судорожно выталкивала воздух в воду, и я едва успевал всплыть, чтобы рывком вдохнуть его вместе с водой. И в тот момент, когда тело, отказавшись от борьбы, стало оседать в податливую глубину, я вдруг почувствовал под ногою дно. Было уже мелко.
Я оглянулся снова.
Небольшой катерок, зацепив буксиром лодку, описывал широкий круг, освещая перед собой темную водную гладь носовым прожектором. От его скользящего луча я ушел под воду, и когда вынырнул, катер уже тарахтел к месту своей стоянки.
Русанова увезли. Меня охватила страшная тоска одиночества. Я долго лежал на холодном береговом песке в бездумном оцепенении, выстукивая зубами ознобную дробь. Потом, подгоняемый липким холодом, я побрел прочь от берега. Утро застало меня километрах в десяти от Дуная, на дне глубокого узкого оврага, прикрытого с боков чахлым еловым перелеском.
Плотно завинченная зажигалка не пропустила воды. К небу потянулся жгутик голубого дыма, жарко вспыхнул мелкий сушняк. Я уже не думал ни о какой другой опасности, кроме одной: как бы не заболеть.
В овраге я обсушился и, забывшись в тревожной дреме, пролежал до заката. Я тогда по-настоящему понял, что такое одиночество. Все страхи и опасности, голодовки и лишения, все, что мы делили вдвоем, свалилось на меня одного. Я не был очень сильным. Одиночество угнетало, становилось подчас невыносимым.
Рудные горы тихи, задумчивы. В темной зелени хвои горячими пятнами кучерявились красные буки, оранжевые березы, желтые лиственницы. В распадках гор журчали говорливые речушки, прозрачные, как хрусталь. В лужах голубели куски осеннего холодного неба; беспредельно высокое, оно только подчеркивало нарядную спокойную красоту увядающей природы. Днем согревало землю невысокое, но еще теплое солнце; ночью горы прихватывались легкими заморозками.
Со дня побега заканчивался месяц. Одежда моя превратилась в лохмотья, тело покрылось коркой грязи, щеки заросли кустиками колючей щетины; на суставах почти постоянно кровоточили ссадины. Выдерживали только добротные альпинистские ботинки.
Холодными вечерами на короткое время показывался узкий серп луны и быстро заваливался за зубчатый черный горизонт.
Наступила пора безлунных ночей. Я подошел к маленькой железнодорожной станции, приютившейся в просторной долине неподалеку от Карловых Вар. Станция уснула. В узком окне служебного отделения светилась тусклая лампа. Слабо желтели огни семафоров. На путях сонно растянулся товарный состав.
Крадучись, я переходил от вагона к вагону. Все они были наглухо заперты и опломбированы.
Впереди мелькнула едва различимая тень, хрустнул щебень. Я прижался к колесу вагона. Чуть погодя тень шевельнулась снова, двинулась от меня вдоль вагонов. Под ногой у меня звонко щелкнул камень, и тогда человек не выдержал, метнулся в сторону. Перемахнув кювет, он зашумел в низкорослом кустарнике. Забыв об осторожности, я побежал за ним: «Ведь это же свой, сво-ой!» — и радость затеплилась в душе, измученной одиночеством и постоянными страхами. Кусты прошумели и стихли.