Михаил Алексеев - Солдаты
Эту песенку пел он мальчонкой, радуясь, бывало, что под окнами прокричит пернатая вещунья. «Быть гостям или письму», — говаривал в таких случаях отец.
«Неплохо было бы получить письмецо», — подумал Камушкин.
Он вдруг почувствовал, что у него кружится голова, и опустился на подушку.
Из сортировочной доносились стоны раненых. Чей-то умоляющий голос все время просил:
— Сестрица, родненькая, потише… Ой, мочи моей нет…
— Потерпи, родной, сейчас все кончится, потерпи, — успокаивал уже знакомый разведчикам девичий голос.
— Бинт-то присох… ой-ой-ой… не могу я…
— Ты же не ребенок, а солдат. Потерпи, — строго звучал голос сестры.
Боец умолк.
В лесу, где размещался медсанбат, стоял размеренно-неторопливый гомон. Здесь, кроме резервных частей, располагались также все хозяйственные подразделения дивизии, ружейные мастерские, склады боеприпасов, ветеринарные пункты. Слышалось тарахтение повозок, ржание лошадей, говор и незлобивая брань повозочных, кладовщиков, артиллерийских и ружейных мастеров, писарей — всей этой хлопотливой тыловой братии, проводившей дни и ночи в беспокойных заботах. Труд этих, по преимуществу уже пожилых людей, как и труд тех миллионов, что находились в глубоком тылу, проводя бессонные ночи у станков и на полях, поглощался прожорливым и нетерпеливым едоком — передним краем фронта.
Над темно-зеленым ковром леса в безбрежной синеве разгуливали патрулирующие «ястребки» да прокладывали белые небесные шляхи одинокие самолеты-разведчики.
Раненый в сортировочной молчал.
— Терпит, — Камушкин заворочался на койке. — А ведь совсем мальчишка. Я видел, как его несли на носилках… Терпит парень. До войны небось от занозы ревел. А сейчас!.. И откуда у людей сила берется, терпение такое? Словно бы на огне каждого подержали!
— На огне и есть, — сказал Пинчук.
Камушкин вдруг снова поднялся на локтях, заговорил мечтательно:
— Знаете, ребята, о чем я думаю?
— Знаем, Вася. Ты думаешь удрать из медсанбата к нам поскорее. Одобряю! — без малейшего сомнения заявил Ванин.
— Конечно. Но не только об этом я думал. Мне бы вот подучиться хорошенько, — люблю я рисовать, — и написать такую картину, чтобы вот тот, — Камушкин показал в сторону палатки, где еще недавно стонал раненый, — чтобы такие, как он, встали в ней во весь свой рост — большие, сильные, красивые!..
Комсорг плотно сдвинул пушистые брови. Тонкие морщинки паутинками разбежались но его лицу. Так, закрыв глаза, он лежал несколько минут, о чем-то думая. Потом поднял веки и, возбуждаясь и удивляя разведчиков, стал рассказывать им о великих художниках, чьи кисти перенесли на полотна жизнь во всем ее прекрасном и трагическом. Камушкин радовался, как ребенок, видя, что его внимательно слушают. Особенно воодушевился Аким. Споря и перебивая друг друга, они стали говорить о замечательных русских и европейских живописцах. При этом Шахаев успел заметить, что Акиму больше нравились Левитан, Перов, Саврасов, из советских — Сергей Герасимов; Камушкину — Репин, Верещагин, из современных — художники студии имени Грекова, куда в тайнике души он и сам мечтал попасть после войны.
Аким снова поразил Сеньку своими познаниями.
«Когда это он всего нахватался?» — подумал Сенька с легкой, несвойственной ему грустью, искренне завидуя товарищу.
Где-то за лесом туго встряхнул землю тяжелый снаряд. Листья деревьев испуганно зашептали, зашелестели, сорока вспорхнула и замелькала между стволами, оглашая урочище оголтелым криком. В палатке задрожало целлулоидное оконце. Под ногами разведчиков глухо прогудело.
Камушкин умолк, уронив голову на подушку, будто этот снаряд вернул его к суровой действительности.
Аким посмотрел на комсорга, на других разведчиков. «Все они учились в советской школе», — подумал он, и от этой неожиданной мысли ему стало очень приятно.
Попрощавшись с Камушкиным, разведчики вышли из палатки. Сенька о чем-то тихо попросил Шахаева. Тот кивнул головой. Саратовец с независимым и деланно спокойным выражением лица замедлил шаг и завернул влево, на лесную тропу.
— Привет ей от нас передавай!.. — крикнул ему вдогонку Алеша Мальцев с явным намерением смутить отчаянного ухажера.
«Я вот тебе передам!» — мысленно погрозил ему Сенька, недовольный тем, что друзья разгадали его намерение.
Круто повернувшись, Сенька прибавил шагу, направляясь к полевой почте.
Недалеко от палатки, в которой лежал Камушкин, под старым, обшарпанным дубом, обмахивались куцыми хвостами Кузьмичовы лошади. Их хозяин сидел на спиленном дереве и мирно беседовал с пожилым повозочным. Колечки сизого дымка струились из-под усов обоих собеседников и вились над их головами вместе с тучей мелкой назойливой мошкары.
— Вот я и говорю, — неторопливо, с крестьянской степенностью продолжал ездовой, очевидно, давно начатый разговор, — может, умнее после войны будем хозяйствовать. Глины и песку у нас хоть отбавляй. Можно и кирпичный и черепичный в районе для всех колхозов поставить — пожалуйста! Оно и надежней да и подешевше выйдет. И лес возле села сохранится. А то земля-то — наша, и все в наших руках, а иной раз глупости допускали…
Солдат не договорил. Заметив разведчиков, он поднялся, спрятал в карман кисет и валкой походкой направился к своей повозке, медленно переставляя ноги.
— Мабуть, земляка побачив? — спросил подошедший Пинчук.
— Нет. С Волги он, из-под Камышина. Завхозом в артели работал. Все планирует да прикидывает, как бы после войны дела поумнее наладить в колхозе. Беспокойный человек. Люблю таких…
Кузьмич отвязал лошадей, укрепил подпруги, ловко, не по-стариковски вскочил на повозку и выметнулся на дорогу.
— Из якого полка вин? — спросил Пинчук.
— Из артиллерийского. Раненых в санбат привез. Говорит, в эти дни ни минуты не дают покоя — все снаряды возят на передовую. Сказывают, целые горы навозили, прятать некуда…
— В нашу б роту його, — сказал Пинчук, искрение жалея, что не поговорил с повозочным: уж больно ценил он в людях хозяйственную-то струнку!
Подъехав к своей землянке, разведчики заметили, как в нее стрелой влетела ласточка.
— Может, выберем себе другой блиндаж, а этот оставим ласточке? — предложил Мальцев.
— Ты плохо знаешь ее, Алеша. Если ласточка решила поселиться в нашем жилище, значит, она не боится нас. Кто знает, может быть, как раз на этом месте когда-то стоял хлевушок, в котором родилась эта ласточка… — и Аким смело вошел в блиндаж.
Ласточка действительно не испугалась разведчиков. Она сидела на маленьком сучке, где ею уже были налеплены кусочки грязи, смешанные с соломинками, — фундамент будущего гнезда, и с любопытством наблюдала за солдатами, которые осторожно рассаживались по своим местам. На шейке смелой пичуги мигало красное пятнышко. Аспидная спинка и стрельчатый хвостик отсвечивали синевой, оттеняя белоснежное брюшко.
— Умница! Вот так и надо делать всегда! — расчувствовался Алеша. — Разведчики — народ добрый. Не тронут.
В полдень вернулся Сенька. Сверкая светлыми глазами, он подкрался к Акиму сзади и схватил его за шею.
— А ты все пишешь, Аким?
— Собственно… что все это значит? — освободился от Сенькиных объятий Аким. — Я ж тебе… — он хотел сказать «не Вера», но раздумал, боясь смутить своего беспокойного друга.
Повернувшись к столу, Аким вновь склонился над бумагой. Он записывал свои впечатления в дневник. Глядя на Акима, захотелось вести дневник и Сеньке. Он выпросил у запасливого Пинчука общую тетрадь, вынул из кармана автоматическую ручку и уселся рядом с Акимом. Будучи глубоко убежденным, что начало обязательно должно быть лирическим, написал:
«Сегодня состоялась тихая, приветливая погода».
Потом долго думал, что еще прибавить к этому, но так ничего и не придумал. Немного поколебавшись, положил свою ручку перед Акимом.
— Возьми, Аким! Это оружие не для меня.
7
Возвращаясь с наблюдательного пункта, Марченко решил зайти на огневые позиции батареи старшего лейтенанта Гунько. Он любил поболтать со своим другом. Был поздний час. В такое время Гунько обычно находился в своем блиндаже — либо рылся в книгах, либо корпел над таблицей стрельбы, делая какие-нибудь сложные вычисления. Это было хорошо известно Марченко, и это было причиной их частых споров. Разведчику порой казалось, что его товарищ рисуется, хочет «свою ученость показать»: «Вот, мол-де, и на войне я нахожу время для работы над собой». Марченко это раздражало, и он начинал язвительно подсмеиваться над другом.
— Читай, читай, полковник Павлов таких любит. В звании повысит, — говорил он.
Гунько сначала улыбался, потом терпеливо отмалчивался, наконец его начинали злить глупые насмешки друга; завязывался спор, который обычно заканчивался яростной ссорой. А на следующий день лейтенанты звонили друг другу по телефону, чтобы помириться. И мирились.