Цирил Космач - Весенний день
— Тихо! — строго сказал дед. — Думай, будто ты в церкви!
И в самом деле, было торжественно, как в церкви. Небо прояснилось, задул мягкий, почти теплый ветер, отряхивавший с ветвей дождевые капли, сверкавшие в лучах заходящего солнца. На душе у нас было празднично и светло, и мне даже чудились в вышине звуки органа.
Но это был не орган. Это были отдаленные звуки гармоники.
На Просеке показались коренастый венгр Хёшу, рьяно растягивавший мехи, жена Войнаца, женщина лет тридцати, и две ее младшие сестры, Ката и Тина. Дед сердито нахмурился, мне тоже стало не по себе.
Дом Войнаца, нашего соседа, до которого от нас было каких-нибудь десять минут ходу, дед называл Содомом и Гоморрой. Что это такое, я точно не знал, хотя несколько раз специально перечитывал то место в Священном писании, где говорится об этих двух городах. Однако я догадывался, что там делается что-то грешное и нехорошее, и ждал — когда-нибудь и дом Войнаца постигнет та же страшная небесная кара. Мама не пускала меня туда. Но когда я проходил мимо, направляясь куда-нибудь, я почти всегда заворачивал к Войнацу, хотя и не переступал запретного порога. Я останавливался под раскидистым орехом, росшим во дворе: под ним сидела и плела на коклюшках кружева младшая дочь Войнаца, пятнадцатилетняя Юстина. Она была худенькая, слегка веснушчатая, с невероятно густыми рыжими волосами, заплетенными в толстую и длинную косу. Она напоминала и теперь напоминает мне те «дивно прекрасные» существа на свидетельствах о первом причастии, существа, о которых я и по сей день не дознался, то ли это шестнадцатилетний Иисус Христос, то ли ангел-хранитель, то ли некая дева, то ли еще кто-то. Юстина была на редкость неразговорчива и робка — «несчастный ребенок», как говорила наша мама, — и все-таки приятно было сидеть рядом с нею и смотреть, как ее тонкие, почти прозрачные пальцы перекидывают коклюшки и с молниеносной быстротой втыкают булавки в подушечку. Под орехом обычно лежала старая Войначиха. Она была разбита параличом, но не вызывала у меня ни малейшей жалости, такая она была неопрятная, надоедливая и, как мне казалось, презлющая старуха. Она без умолку ворчала, шипела или визгливо бранилась, а Юстина липовой веткой отгоняла от нее мух, поправляла подушку, перекладывала ее неподвижные ноги и руки — у меня они вызывали такое отвращение, что я не мог бы прикоснуться к ним ни за какие сокровища в мире, — и с ангельским милосердием всыпала табак в широкие черные ноздри ее задранного кверху набрякшего носа, который блестел, точно смазанная маслом опухоль. Время от времени к старухиному ложу, прихрамывая, подходил старый Войнац, малорослый и невидный собой, но очень симпатичный человечек. Он смахивал на старого, ощипанного воробья, который из последних силенок полетывает по саду, покорно ожидая первого заморозка, чтобы расстаться со своей усталой, крохотной, теплой душой и где-то закоченеть навсегда. По всей видимости, в доме Войнацу не давал покоя шум, потому что он целыми днями толокся во дворе. Кроме того, он, наверное, вообще был беспокойного нрава, и ему нигде не сиделось. Бывало, и пяти минут не утерпит на одном месте — вздохнет, встанет, сделает несколько шагов, поглядит на небо, словно стараясь угадать погоду, потом опять опустит свое тщедушное, костлявое тельце на землю, покосится на дом и снова вздохнет. В доме стоял гам, как в потревоженном осином гнезде. То и дело входили и выходили солдаты, награждая пинками Венчека и Пепча — сыновей молодого Войнаца, грязных и оборванных мальчишек моего возраста, сидевших на пороге и с громким чавканьем и хлюпаньем обгладывавших кости. Дверь была распахнута настежь, так что я видел все, что делалось в прокопченной сводчатой кухне, которую перегораживал длинный стол. У низкого разваливающегося очага размашисто орудовала довольно упитанная женщина — молодая Войначиха, жена старшего сына Войнаца. Возле стола вертелись ее сестры Ката и Тина — переставляли с места на место бутылки и тарелки, то и дело взвизгивали, а потом закатывались хохотом, похожим на ржание, и хлопали солдат по рукам. Звуки гармоники сменялись треньканьем сербской тамбурицы или балалайки русских военнопленных, работавших на военной подвесной дороге. Старый Войнац морщился, точно от сильной головной боли, вздыхал и елозил по земле, и в конце концов между нами почти каждый раз происходил короткий разговор, всегда одного и того же содержания:
— Ну, как дед?.. — спрашивал Войнац.
— Да ничего… — отвечал я, пожав плечами и не отрывая взгляда от проворных пальцев Юстины.
— О, он-то мужик крепкий!.. — после короткой паузы с глубоким сожалением вздыхал старичок, кивая своим мыслям, скрывавшимся за этим вздохом.
— Слава богу, что ты не такой Лавдон! — огрызалась его параличная супруга. — День-деньской ворчит да ругается, а потом всю ночь напролет читает «Отче наш» и брякает четками по спинке кровати, точно корова цепью в яслях… И ты-то гроша ломаного не стоил, а если бы я за Андрейца вышла, уж давно бы в могиле лежала. Он, черт сумасшедший, на голове бы у меня прыгал, пока не вбил бы живьем в землю, точно кол.
Войнац не отзывался. Он вообще никогда не отвечал жене, словно не видел и не слышал ее. А я каждый раз злился. Наш дед в самом деле ворчал и ругался так, что не приведи господь, и по ночам в самом деле вслух молился и брякал четками, но представить себе, чтобы он мог прыгать у человека на голове и загонять его живьем в землю, точно кол, я не мог. Иногда он действительно вскакивал, доставал из кармана четки и вытягивал меня ими по спине. Это было очень больно, так как бусины были твердые и круглые, как орехи, хотя все-таки терпимо.
И я оскорбленно заявлял:
— Я ухожу!
— Ах ты, гнида вшивая!.. — верещала Войначиха.
— У нас вшей нету! — отчеканивал я. — А у вас и клопы есть!
— Якоб! — вопила старуха. — Наподдай ему! Палкой его огрей! Ишь, дьяволенок, весь в старого черта уродился!
В это мгновение об меня ударилась кость. Я оглянулся — на пороге дома щерился Венчек, вытирая сальные руки о рваные штаны, а Пепч высоко поднял свою кость и с криком «На, буковский голодающий!» швырнул ею в меня. Войнац поднял было палку и тут же опустил ее, так как молодая Войначиха, услышав, что перед домом стоит «буковский голодающий», вышла на порог, протягивая мне на острие гигантского кухонного ножа кусок мяса. Я отрицательно замотал головой, сердито стискивая зубы, и со слезами гнева и обиды пустился к дому.
Войначиха и ее сестры обычно ходили мимо нашего дома нижней дорогой, по проселку, тянувшемуся вдоль прибрежных ветел. Теперь, когда проселок был залит поднявшейся рекой, они шли нашим садом — и шли прямо в средоточие нашего праздника. Черноглазый, смуглый, усатый солдат Хёшу, игравший на гармонии, «как сам дьявол», то наяривал плясовую, то заводил протяжную мелодию, что заметно сбивало женщин с шага: они то пускались мелко семенить, то останавливались с поднятой ногой, точно куры. Поравнявшись с дедом, Хёшу, не останавливаясь, прошел дальше — он побаивался старика, — а женщины задержались.
— Ну, Андрейц, — захохотала Войначиха, — слыхом не слыхала и видом не видала, чтобы в реке хлеб ловили.
— В нынешнее время и не то бывает! — не сразу, многозначительно ответил дед, не поворачивая головы.
Войначиха переварила ответ, а затем высокомерно сказала:
— Что ж, для поросенка сойдет, если вы его кормите.
Эти слова нас ошеломили. Мы замерли с кусками хлеба в руках, вопросительно глядя на деда и дрожа, — мы знали, сейчас его прорвет. Но случилось нечто небывалое — дед сдержался. Он подобрал с простыни пригоршню мокрых крошек, поднес ее Войначихе и едко предложил:
— Погляди-ка на них хорошенько, может, и самой придется когда покормиться!
Голова Войначихи дернулась, как от пощечины.
Дед поцеловал крошки и осторожно, с благоговением высыпал их в корзину. Потом выпрямился, пожевал губами и твердо сказал:
— Ты тут поросенка помянула. У меня тоже похожее словечко вертится на языке, только я его проглочу — из-за ребят. Одно лишь тебе скажу: на четырех ногах ты еще не ходишь, а в хлеву уже живешь!
— Андрейц! — вскипела Войначиха.
Дед не дал ей говорить. Он величественно откинулся назад и поднял руку.
— Apage!..[22] — гневно проскрежетал он. Его костлявый подбородок долго дрожал.
Это страшное слово я много раз встречал в Священном писании, но никогда не слышал из уст живого человека. Я знал, что оно означает «Убирайся!», однако слово это казалось мне таким таинственным и полным какой-то неведомой силы, что никто не мог, по моим понятиям, ослушаться его. И в самом деле: я нисколько не удивился, что все три женщины понурили головы, словно их хлестнули бичом, и, не говоря ни слова, быстро пошли прочь. Когда снова подала голос гармоника Хёшу, дед обтер вспотевший лоб цвета слоновой кости и торжественно произнес: