Владимир Першанин - «Мы пол-Европы по-пластунски пропахали...»
Мы ходили смотреть. Таких громадин я еще не видел. Почти двадцати метров длины, два массивных мотора, толстый фюзеляж. Он брякнулся на ели и в глубокий снег, поэтому полностью не разбился. Развалился на несколько частей, два мертвых летчика в верхней кабине, в добротных меховых комбинезонах. Еще двоих позже поймали. Вернее, они сами на дорогу вышли — по лесу далеко не уйдешь, снег по пояс. Терчук тоже вместе с нами остатки бомбардировщика осматривал. Языком цокал, глядя на многочисленные крупнокалиберные и обычные пулеметы, которые снимали ружейники.
— Ну и громада! — сказал кто-то из бойцов. — Много, наверное, бомб берет.
— Четыре тонны, — ответил Терчук.
— А наши? — спросил кто-то из новичков.
И Терчук, и все старослужащие зенитчики хорошо знали тактико-технические данные наших самолетов, хотя это считалось военной тайной.
— «Пе-2» ему не уступает, — покривил душой капитан. — Врежет, мало не покажется.
К сожалению, до скоростного «Дорнье» нашим бомбардировщикам в то время было еще далеко. Они несли по тысяче килограммов бомб, лишь «СБ» (скоростной бомбардировщик) мог поднять 1600 килограммов. Позже появится наш знаменитый ТУ-2, не уступающий немецким бомберам, но это произойдет в середине сорок четвертого года. Ну, что же, воевали тем, что имели. И гнали немцев, несмотря ни на что.
Весну сорок четвертого я запомнил двумя событиями. Мы с Пашей Селезневым получили «младших сержантов», а меня чуть не убила фашистская бомба.
«Сотка» взорвалась недалеко от наблюдательного пункта, где размещались разведчики батареи. Меня послали к орудиям, так как связь барахлила. Пробежал я метров семьдесят, слышу свист бомбы. Стало жутко. В тот момент я отчетливо понял, что бомба летит в меня. В голове включился какой-то непонятный механизм, оттеснивший страх и панику. Я развернулся и побежал в сторону. А спустя несколько секунд тот же механизм дал команду: «Ложись!» Я брякнулся в хвою, закрыв голову руками. Ахнуло так, что меня подбросило метра на два и отшвырнуло в кусты. Потом гремели еще взрывы, но уже дальше. С высоты упала толстая сухая ветка и воткнулась в двух метрах от ног. А я не смог даже пошевелиться. Равнодушно думал: вот была бы дурацкая смерть, проткнуло бы, как вертелом.
В голове мутилось, тошнило, и, что хуже всего, я не чувствовал ног. Знал, что такое случается, если сломан позвоночник. Вот тут я по-настоящему испугался. Остаться на всю жизнь обездвиженным казалось страшнее всего. Я, как червяк, извивался, хлопал ладонями по ногам. Потом меня подобрали ребята и отнесли в медсанбат. Помню, как, увидев первого человека в белом халате, я вскрикнул:
— Ноги… Ноги отнялись!
На большее сил не хватило. Со мной что-то делали, раздевали, всадили несколько уколов, а очнулся я утром в палатке на очень жестких нарах. Поверх досок лежало лишь байковое одеяло, другим одеялом я был накрыт. Топилась железная печка, а я снова ощупывал тело, ноги. Пришел врач, я пожаловался, что очень жестко. Он не стал мне объяснять, что так положено лежать при повреждениях позвоночника. Ощупал голову, подносил к носу молоточек, я косил по его командам глазами в разные стороны.
Сильно опух левый локоть, туго заполнив рукав нательной рубашки. «Ну, вот и рука сломана», — с тоской думал я. Локоть прошел через три дня, подозрение на трещину в позвоночнике тоже не подтвердилось. Снова стали двигаться ноги, и я с удовольствием пошел в кусты — справлять нужду. Самой серьезной штукой оказалось сотрясение мозга. Меня хотели отправить в госпиталь, но я соврал, что мне уже лучше. Не хотелось расставаться со своей батареей, к которой я привык.
Ночью я сползал со своего жесткого ложа и с удовольствием спал прямо на сосновом лапнике. Потом мне дали матрац, но оставили в той же палатке на семь-восемь человек. Я помогал санитарам и медсестрам ухаживать за обездвиженными ранеными. Некоторых эвакуировали, а были такие, которых трогать было нельзя. Пару раз ко мне приходили ребята и, конечно, Гриша Селезнев. Приносили спирт, сахар. Мы устраивались на пригревающем весеннем солнышке и болтали о разных пустяках. После таких визитов я дня два ходил, как на празднике. Приятно, что о тебе помнят и ждут. И капитан Терчук, которого, по слухам, собирались назначить командиром дивизиона, тоже передал привет и американскую шоколадку, очень пригодившуюся на закуску.
Я пролежал в медсанбате почти месяц. Насмотрелся таких вещей, которые и на передовой не увидишь. Привозили солдат без рук, без ног. Смертельно раненных, которых даже в операционную не заносили. Я даже возмущался, как петушок. А санитары, в основном в возрасте; глядя на меня, мальчишку, объясняли: «Какой прок его оперировать? Все кишки осколками порваны. Он уже мертвый, только сердце бьется». Видел я лейтенанта, тоже контуженного, но у него были отбиты легкие и сломана грудь. Он долго и тяжело умирал, кашлял кровью, хотел что-то сказать, но не мог.
Привезли молодого, крепко сложенного бойца, лет двадцати. Про таких говорят: «Первый парень на деревне». Рана в ноге у него была не слишком тяжелая, мне казалось, что он капризничает. Но затем нога как-то быстро опухла, покраснела. Началась инфекция, и ногу по колено ампутировали. Парень плакал, никого не стыдясь:
— Мамоньки… кому я теперь, урод, нужен?!
Медсестры его утешали, а бойцы постарше грубо осаживали:
— Чего развылся? Руки целые, хрен на месте, да еще одна нога осталась. Протез наладят, будешь скакать, как кузнечик. Живой к матери вернешься. А мы доживем до победы или нет, один Бог знает.
Постепенно парень успокоился, прыгал на костылях, смеялся. Понял, что не самое худшее ему на войне досталось. Глянул я и на другую сторону медали. На бойцов, особенно из пехоты, отчаянно цеплявшихся за жизнь. Я ушел на фронт добровольцем, и мне было противно глядеть на некоторых людей. С годами я пойму многое. И страх оставить троих-четверых детей без кормильца, и тоску по матери, которая уже лишилась сына, а ты у нее последний. Люди переживали сильнее за родных, чем за себя. Но были и настоящие сволочи. Как говорится, из песни слова не выкинешь. Если взялся рассказывать — эту тему не обойдешь.
В числе легко раненных и контуженных, помогавшим санитарам, был парень лет двадцати трех. Борис его звали, а родом из-под Ростова. Почти земляки — области рядом находятся. Может, поэтому он ко мне привязался.
Вначале на правах наставника (все же старше лет на пять), а потом я его крепко осадил, когда угадал сущность «земляка». Воевал он от Сталинграда, а может, врал. Но очень умело «косил» под больного куриной слепотой. На северо-западном направлении эта болезнь из-за недостатка витаминов была распространена, особенно весной. Конечно, профилактику проводили, и таблетки давали, и в воду разные экстракты добавляли. Но кто хочет заболеть, как его остановишь?
Едва смеркается, а в мае уже светлые ночи пошли, Борис охает, натыкается на все подряд, слепого изображает. Ложится после ужина и дрыхнет до завтрака. Раненых трудно обмануть. Некоторые знали, но молчали. Закладывать своих считалось последним делом. Но однажды, подвыпив — нам спирт дали за то, что могилу для умерших копали, я не выдержал. Выложил Борису все, что о нем думал.
Он сначала испугался — вдруг донесу. Начал убеждать, что я ошибаюсь. А потом, когда понял, что никому докладывать не собираюсь, покатил на меня. Ты, мол, зенитчик, не знаешь, что такое атака и сколько после нее в живых остается. Я в долгу не остался, накричал, что не ему меня учить. Друзей я похоронил достаточно и контузию получил в бою с немецкими самолетами, а не возле кухни отираясь. Боря опять, как перевертыш, каяться стал, мол, он и раненый, больной, а дома мать с младшей сестренкой остались.
— У нас в семье детей шестеро, — обрезал я его. — Старший брат погиб, я воюю, и следующий брат скоро в армию пойдет.
В общем, кончилась у нас с Борисом дружба. А потом угодил он под трибунал. Судили целую группу симулянтов. Бориса, троих самострелов и еще одного мужичка, который рану медным купоросом натирал. Заседание трибунала было открытым. Прочитают приговор, а в конце — «расстрелять!». Борис весь белый стал. Только после паузы объявляли: «Заменить расстрел на штрафную роту». Борис три месяца штрафной роты получил, потому что долго врачей обманывал. Верная смерть. Другие — по месяцу-два. А одного самострела приговорили к расстрелу. За ним мародерство, еще какие-то грехи числились. Расстреляли в лесу, сразу же после оглашения приговора. Не на глазах у раненых, но выстрелы мы слышали. А в конце мая я был выписан и вернулся в свою батарею, которой по-прежнему командовал капитан Терчук. На дивизион кого-то другого поставили.
В июне — июле сорок четвертого началось мощное наступление сразу нескольких фронтов. Шли ожесточенные бои в Прибалтике. 27 июля был освобожден литовский город Шяуляй, от которого до Балтийского моря оставалось чуть больше ста километров. Насчет освобождения Шяуляя говорили по радио, писали в газетах, но история освобождения и долгих боев за город оказалась далеко не простой. В истории Великой Отечественной войны, изданной в 1960–1965 годах, говорится, что город Шяуляй был освобожден войсками 1-го Прибалтийского фронта 27 июля 1942 года. Однако во второй половине августа противник нанес сильные удары шестью танковыми, одной моторизированной дивизией и двумя танковыми бригадами. Прорвав оборону, немецкие войска устремились к Шяуляю, оборону которого держали 2-я Гвардейская армия и 16-я Литовская стрелковая дивизия. Ожесточенные бои длились до октября, пока немцы не были отброшены от Шяуляя, и продолжилось наступление наших войск.