Константин Симонов - Дым отечества
– Не знаю, – ответил Басаргин. – Я люблю цветы.
– Тогда пойдемте.
Они пошли по лугу и стали собирать колокольчики. Казалось, она не пропускала ни одного цветка; она видела их даже издалека.
– Вон, вон там, – говорила ему она, – пойдите сорвите.
И он послушно шел, срывал колокольчик и возвращался к ней.
– Ну, вот и хорошо. Теперь довольно, – наконец сказала она и, сорвав несколько длинных стеблей травы, закрутила их в жгут и ловко обвязала букет.
– Теперь хорошо? Да?
– Да.
Она взяла его под руку, и они медленно пошли обратно.
Вдруг она запела тихим, но сильным голосом «Мисяцу ясный», но оборвала после первого куплета и замолчала.
– Вот я и запела, – сказала она.
– Пойте еще.
– Не могу.
– Вы украинка?
– Нет. Но я родилась в Харьковской области, возле Купянска. Знаете Купянск?
– Знаю, – сказал он. – Я там отступал в прошлом году.
– И я тоже, – сказала она.
– Совпадение.
– Почему совпадение? – сказала она. – Мы с вами уже год как в одном полку. Только не знали друг друга.
– Катя!
– Ну что?
Она сказала это устало и грустно.
Ему хотелось сказать ей: «Катя, милая Катя, как вы мне нравитесь». Но то, как она ему сказала: «ну что?», помешало ему.
– Ничего, – сказал он.
– А я думала, вы мне скажете что-нибудь еще, что вы меня любите или вообще еще что-нибудь такое…
И оттого, что она почти угадала его мысли, ему стало неловко.
– Нет, я не хотел этого говорить вам.
Она, как показалось Басаргину, нарочно улыбнулась и посмотрела ему в лицо. Он не улыбнулся. Лицо его было печальным.
– Простите, – сказала она искренне, – я не хотела вас обидеть. Мне просто вспомнилось прошлое. Пять минут назад мне казалось, что его нет, а оно есть. Пойдемте.
Теперь она шла немножко впереди него. Ничего не произошло, но в его сердце было ощущение чего-то разрушенного. И хотя она не сказала ничего обидного, но он чувствовал себя сейчас обиженным и насильно отдаленным от нее. А она шла порывисто и угрюмо, как человек, который боится расплакаться от неожиданно проявленной к нему нежности.
Эта неожиданная нежность с каждым шагом все усиливалась в душе Басаргина и наконец стала такой большой, что он уже твердо знал: он не может ей сказать то, что мог сказать всего пять минут назад: «Катя, милая Катя, как вы мне нравитесь». Это было бы уже слабее того, что он сейчас чувствовал.
– Что вы молчите? – наконец спросила она, когда они на обратном пути взобрались на железнодорожную насыпь.
– Просто так, молчу, и все, – грубовато ответил он.
Она встала на колени и, вытянув шею, приложила ухо к рельсу.
А ему почудилось, что она положила голову на плаху, и, подумав так, он испугался, что ее могли убить вчера и третьего дня и могут убить завтра.
– Встаньте! – крикнул он.
Она поднялась и удивленно посмотрела на него.
– Почему?
– Так просто.
– Я слушала, – сказала она. – Рельсы молчат. А завтра перед тем, как придет поезд и привезут нам орудия, рельсы уже задолго начнут гудеть. Я люблю слушать, как они гудят. Как провода, но тише. Я железнодорожница. Я родилась и выросла на маленькой станции. Прямо у линии. Вы никогда не жили на такой вот маленькой станции?
– Нет.
– А я жила до восемнадцати лет. У меня была очень глупая юность. Вы даже не можете себе представить, какая глупая.
– Расскажите.
– Сейчас не хочется.
Повернувшись к Басаргину спиной, она стояла на путях, заложив руки за спину и глядя вдаль, как будто ждала идущего издалека поезда. Она сама в эту минуту казалась Басаргину прекрасной, а ее прежняя жизнь, в которой не было, наверное, ничего особенного, – загадочной.
– И провода не гудят, – сказала она, оборачиваясь к нему.
– Оборваны, – сказал он.
– Совершенно правильно, – рассмеявшись, ответила она и сбежала с насыпи. – Ну, идемте. Или, вернее, вы идите, а я пять минут посижу здесь одна.
– Почему?
– Очень просто: потому что я не хочу возвращаться отсюда в штаб дивизиона вместе с вами. Или прикажете идти с вами?
– Нет.
– Тогда идите.
Она села, охватив руками колени, а он пошел не оглядываясь.
Потом было два месяца боев все замедлявшегося наступления, осенней распутицы и усталости, по временам переходившей всякие границы возможного. За эти месяцы он видел Катю, наверное, не больше десятка раз.
– Товарищ капитан, командир второй батареи отказывается эвакуироваться, а ранение тяжелое.
– Как тяжелое? Только что говорил с ним по телефону.
– А он лежит у телефона. Прикажите ему эвакуироваться.
– Сейчас прикажу.
– Товарищ капитан, дайте «виллис» отправить белье в банно-прачечный отряд.
– Нет у меня «виллиса», сломался.
– А вы – орудийный.
– Не могу дать от орудия.
– А вы – от поврежденного, из первой батареи.
– Поврежденного? Все вы знаете.
– Товарищ майор (в конце сентября ему присвоили звание майора), смеряйте температуру.
– Это еще зачем?
– Я ручаюсь, что у вас сейчас не меньше тридцати девяти; вы, по крайней мере, уж пятый день больны.
– Ничего, я уже поправляюсь. Поздно заметили.
– Я вам говорила еще третьего дня.
– Третьего дня мне было некогда, а теперь я уже все равно поправился. Спасибо, вы свободны.
Вот, в сущности, и все, что было за эти два месяца, – все сказанные слова. А несказанные было невозможно сказать: и некогда и нелепо.
«Я вас люблю», ну и что дальше? «Я вас люблю, давайте поженимся и будем дальше всю жизнь вместе…» Какую жизнь? Где вместе? «Поедемте со мной в Смоленск, я там преподаю в Индустриальном институте, у меня там мать, брат, квартира на улице Ленина…» И ничего он не преподает. И институт эвакуирован на Урал. И в Смоленске немцы. И о матери ничего не известно уже третий год. И брат где-то воюет, если еще жив. И квартира, где они жили, наверно, взорвана или сожжена.
Нет, все это были только пустые мысли, невольно и нестройно лезшие в голову. А может, даже и просто никчемные мысли. Ведь она могла ответить: «А я вас не люблю»; или: «Не будем сейчас говорить об этом, сейчас война»; или еще что-нибудь в таком роде.
– Послушайте, – сказал он как-то, когда она, заглянув на минуту в штаб дивизиона, чтобы доложить ему о количестве больных, собиралась уходить.
– Слушаю, Петр Семенович, – сказала она, как всегда с удивительным чутьем уловив в его голосе ту особую интонацию, при которой это слово «послушайте» было словом, сказанным уже в состоянии «вне службы».
Ему казалось, что сейчас он непременно скажет: «Я вас люблю», он был даже почти уверен, что и говорит именно эти слова, но на самом деле он сказал:
– Послушайте, вы сильно похудели. Вы, наверно, плохо себя чувствуете. Мужчины и то с ног валятся.
И сам с удивлением прислушался к звукам своего голоса, которым помимо воли сказал совсем не те слова, какие хотел. И фраза вышла бессмысленная, ни к чему.
– Ничего, мы, женщины, выносливее, – сказала она и сухо добавила: – А если заболею, не беспокойтесь, – сама уйду в медсанбат. Обременять собой ваш дивизион не буду.
«Ваш» прозвучало отчужденно, почти враждебно, не по отношению к дивизиону, а к нему лично.
– Да, да, конечно, – сказал он смущенно, не зная, чем закончить разговор. – Но что значит «обременять»? При чем тут это? Я просто сказал, что вы плохо выглядите.
У него было такое грустное и обиженное лицо, что у Кати чуть не выпрыгнуло сердце, и ей захотелось обнять и прижать к своему бешено колотившемуся сердцу эту усталую голову с усталыми и насмешливыми глазами и коротко подстриженным упрямым ежиком пшеничных волос.
Но именно в эту минуту Басаргин, наконец справившись с волнением, сказал со своей обычной суховатостью:
– А вообще говоря, состояние здоровья моих подчиненных меня интересует по долгу службы. – И, уже совершенно некстати добавив: – Все должны быть здоровы, – с подчеркнутой поспешностью схватился за трубку затрещавшего телефона.
Она выбежала из землянки, с отчаянием в душе подумав: «Просто проявляет заботу о людях, как положено. Как я могла подумать? Спокойный, как дерево… нет, как камень. И храбрость у него спокойная, застегнутая на все пуговицы. И сам такой: каким кажется, такой и есть. И отношение к людям такое же: честное и жесткое. И ничего другого за этим нет. Все выдумки. «Вы, наверное, себя плохо чувствуете?» – счел нужным спросить. А сейчас уже, наверное, и забыл, спрашивал или не спрашивал».
А он и в самом деле уже забыл и, побледнев от гнева, ровным колючим голосом говорил в эту минуту неприятности командиру первой батареи, утопившему пушку при переправе.
Стояли последние, самые мучительные дни наступления, перед передышкой. Вот-вот не хватит дыхания. Еще день, еще день, еще полдня…
Наконец остановились на реке Сожь, переправившись через нее и заняв на том берегу узкий километровый плацдарм, где хватило места зарыться только нескольким батальонам пехоты и противотанковым пушкам Басаргина.