Александр Сабуров - Силы неисчислимые
— А как твой минный завод?
— Пока не справляется. — Рева нервно набивает табаком свою трубку. — Но все равно наладим выпуск мин. И ты, Александр, отдай приказ хлопцам, чтобы не растаскивали склад с нашими снарядами.
Я успокаиваю друга: на охрану склада выставлен отряд Погорелова, и там будет все в порядке.
Мы возвращаемся в домик штаба. Садимся завтракать.
— Когда начинается операция? — спрашивает Рева.
— Сегодня ночью. Вот справимся с этим делом, будем создавать школу минеров. Нам нужно не менее тридцати диверсионных групп. Понимаешь, если каждая из них свалит под откос хотя бы один вражеский эшелон, какая это помощь будет нашей армии!
У Ревы загорелись глаза. Но тотчас нахмурились:
— Только на меня в этом деле ты не рассчитывай. Не буду я больше сидеть в обозе.
— А как же командир отряда может оставаться в обозе?
— Какой командир отряда? — непонимающе уставился на меня Павел.
Рассказываю ему, что отныне наше объединение будет состоять из восьми отрядов. Поэтому решено, что я больше не буду совмещать две должности командира отряда и командира объединения. И командиром головного отряда имени 24-й годовщины РККА назначен он, Павел Рева.
— Так что тебе и карты в руки. Пожалуйста, действуй, разворачивай свое минное дело. Но сначала нам нужно разгромить немцев, вырваться на простор.
Рева взволнован, пытается закурить, но спички ломаются одна за другой.
Последние наши бойцы покидают Красную Слободу. Мы с Ревой стоим на бугорке, в последний раз оглядывая ставшие родными места. К нам подошла Петровна. Маленькая, какая-то всегда незаметная и всегда нужная. Тихо заговорила:
— Смотрю, разъезжаются товарищи, то один уедет, то другой. Думаю, пойду, старая, наведаюсь, а вдруг и вы… — Не договорив, пытливо посмотрела на нас. И по глазам видно, что хочется ей услышать от нас один ответ: «Что вы, Петровна, никуда мы от вас не уходим»…
Но не можем мы обманывать добрую женщину.
— Це верно, уезжаем, — вздыхает Рева. — Давай прощаться, золотой ты наш человек.
Я смотрю на Петровну. Вспомнился хутор Пролетарский, морозное вьюжное утро и узел с домашним скарбом. Петровна выносила свои последние вещи, чтобы тайно променять это добро на муку и картошку и подкормить нас, изголодавшихся, измученных. У нее на руках умер раненый Пашкович… До сих пор слышу ее тихие шаги по ночной избе. До изнурения хлопотала она: надо было накормить, обшить, обстирать партизан. И делалось это так незаметно, будто она к этому даже и не причастна.
В мирное время ничем от других не отличалась семья Калинниковых. Жили как все, честно трудились… А вот случилась беда с Родиной, и вся семья лесника поднялась на подвиг. Скромно, без лишних слов эти люди делали свое дело, повседневно рисковали жизнью для спасения других, отдавали все свои силы борьбе с врагом. Любовь и почет этой славной семье! Спасибо тебе за все, Елена Петровна!..
Я обнимаю ее, целую седеющую голову.
— Не забывайте нас, — шепчет Петровна сквозь слезы.
С Ревой идем провожать ее. К нам подходят все новые и новые люди. Слобожане тепло прощаются с нами. К горлу подкатывается комок. Павел бодро говорит людям, что мы вернемся, вернемся скоро. Петровна молча кивает.
— Ничего не хочу. Ничего! Только бы увидеть вас всех живыми, сыны мои…
Сцены прощания… Группа партизан окружила кузнеца. В кожаном фартуке, высокий, бородатый, он склонил непокрытую белую голову. Бойцы жмут ему руки, обнимают, целуют, потом отходят к подводам, но еще долго смотрят на кузницу, на ее хозяина — своего преданного, немногословного друга. Молодой партизан медленно расхаживает вдоль ограды небольшого домика. Подойдет к калитке, потопчется и снова отойдет. Видать, завелась зазноба у паренька и не так-то легко зайти, чтобы проститься с ней.
Где-то на другом конце улицы вспыхнула песня:
В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед ему летят…
Ее подхватывают на подводах, у кузницы, у ворот домов, где слобожане прощаются с бойцами, и широко над Слободой несется грустный мотив.
Щемит сердце. Нет, нигде, куда бы ни занесла меня война, не забыть мне Красной Слободы — нашей маленькой партизанской столицы. Стали дороги и близки мне скромные, отзывчивые слобожане, и эта широкая улица, и река, и густой темный лес за ней…
Иванченков останавливает возле нас свои сани. Лицо пепельно-серо. Глаза ввалились. Глядя в сторону, говорит глухо:
— Опоздал. Извините, товарищ командир. Жена, знаете… И малыши, ведь двое их у меня… Сначала толковал ей всякое по хозяйству. Потом по лесу возил, показывал, где можно скрываться на тот случай, если придут гитлеряки, а как сказал ей, чтоб только живьем в руки фашистам не давалась, тут она и заголосила. Никогда еще она так не плакала, товарищ командир. Никогда, — повторяет он, и у самого слезы медленно катятся по щеке, застревая в густых рыжих усах.
Глазам не верю: Иванченков плачет?
Вспомнилось наше первое знакомство в Смилиже. Иванченков там был у немцев старостой. Но это, как позже выяснилось, был наш подпольщик, предельно честный и преданный нашей Отчизне. Когда же мы впервые пришли к нему, он был уверен: смерти не избежать. Но ни один мускул на его лице не дрогнул. Почему же теперь он так сник? Жену с ребятишками трудно оставлять? Нет, не только это. Там, в Смилиже, он нервы стиснул в кулак, чтобы выиграть схватку, выгадать время, доказать, что он настоящий советский человек. Сейчас же, в кругу друзей, и он не мог и не хотел скрывать свои чувства.
Иванченков встряхивается, прикладывает ладонь к козырьку:
— Разрешите приступить к командованию взводом?
— Не взводом, а ротой, — поправляю я. — Такое решение принял штаб.
Он соскакивает с саней. Взволнованно смотрит то на меня, то на Реву. Хочет что-то сказать, сказать много и горячо, но произносит тихо и коротко:
— Не подведу!..
Бросается в санки и гонит свою мохнатую лошадку.
Подходит Мария Кенина. Держится спокойно. Даже улыбается. Пожалуй, посторонний человек поверил бы ее спокойствию. Но я хорошо знаю Кенину. И знаю, откуда она пришла. Слишком громкий голос выдает ее боль.
— Вы ж понимаете, — говорит она, — с моей мамочкой покуда договоришься — и день мал станет. Такие страсти развела. «Я твою дочку берегла, как наседка пестовала. Так ты теперь вот что надумала — уходить за тридевять земель. Нет, милая, раз ты мать, так и сиди тут, а я тебе не кошка, чтобы дите, как котенка, по лесу таскать…»
От напускной веселости не остается и следа. Мария вот-вот расплачется.
— А тут еще дочурка вцепилась: «Не уходи, мамуля!» Не помню, как и вырвалась, как по лесу шла…
Смотрю на нее. Молодая, красивая. Война оторвала ее от ребенка, от матери, от учительской работы, а сегодня уводит далеко от родного дома, в неизвестность. И снова, в какой уже раз, в сердце стучится мысль: беспредельно благородство наших людей, изумительна красота их подвига — скромного и величественного…
Трудно уходить из этих мест, ох как трудно! Колонна наша уже повернула к реке Неруссе и снова остановилась.
Задыхаясь, бежит к дороге Григорий Иванович Кривенков. Окружаем его. Он валится на сани, заходится кашлем. Наконец поднимает голову, вынимает из бороды застрявшие сухие травинки.
— Когда еще свидимся? — слышим его надтреснутый голос. — Хотелось бы с вами, да силы уже не те.
И сразу заговорили все.
— Давай лечись как следует, теперь мы и без твоей помощи обойдемся.
— Лети в Москву, там орден получишь, а после войны вместе с тобой его обмоем…
Стоял такой галдеж, что я едва расслышал мольбу Григория Ивановича:
— Езжайте, хлопцы, скорее езжайте…
Поднялся с саней, обвел всех нас взглядом. И сразу оборвался гомон. И в наступившей сторожкой тишине заскрипели полозья.
Григорий Иванович Кривенков махал нам вслед шапкой. Мы оставляли человека, который так много сделал для нас. Я уже говорил, что он раздобыл для нас больше тысячи винтовок. За это он первым из брянских партизан был награжден орденом боевого Красного Знамени. Мы больше не встретились с ним. Этот неутомимый человек и после нашего ухода продолжал оказывать помощь партизанам. И однажды, разыскивая тайные места с оружием, усталый и больной, он упал в лесу и уже не поднялся. Пусть советские люди никогда не забудут этого имени: Григорий Иванович Кривенков. Он до последнего дыхания был на боевом посту и отдал жизнь за свое Отечество, которому служил верно и беззаветно.
Чердаш неутомим в беге. Санки то и дело размашисто ударяются о пни и вековые шершавые сосны, между которыми извивается дорога. Едем день, другой. Уже реже стал лес. Показались поляны, чуть зеленеющие от молодой травы, хотя в ложбинах еще лежит снег. По раскисшей дороге и Чердаш замедляет шаг. Вот и знакомые заросли орешника. Говорю Реве: