Евсей Баренбойм - Доктора флота
— Младший командиры! Почему курсанты в койках? Нэмэдленно встать! Бэгом в укрытие!
Из кубриков второй роты доносился гнусавый голос ее командира младшего лейтенанта Судовикова. Он пришел на курс вскоре после начала войны. В мирное время доцент горного института, петрограф с именем в своей области, он был слабохарактерен, добр и мало подходил к должности командира роты курсантов. Ухо государя слышал, как капитан Анохин сказал о нем в сердцах:
— Прислали добро на мою голову. Ни опыта, ни требовательности, ни вида.
Вида Судовиков, действительно, не имел: был мал ростом, тощ, узкогруд, форма висела на нем, как на палке, а на птичьем лице выдавался вперед большой, как корабельный бушприт, нос, за что ребята и окрестили его — Нос.
Подгоняемые криками командиров, курсанты неохотно поднимались и бежали во двор к закрепленным за каждым взводом щелям. Протяжно выли сирены, тревожно гудели заводы. Это был словно вопль, словно тоскливый крик, разом охвативший огромный город. В небе слышался высокий звук моторов немецких самолетов, он приближался, становился отчетливее, потом где-то в стороне раздался первый глухой взрыв бомбы. Вслед за ним второй, третий. Они рвались все ближе. Звук мотора, свист летящей бомбы несли разрушение и смерть, и ребята ускоряли бег. Темное небо было исполосовано десятками прожекторных лучей, пунктирами зенитных снарядов. Слышались хлопающие залпы зениток, мелкое токотание пулеметов. Стреляли где-то недалеко, похоже, у Витебского вокзала.
Курсанты сидели в щелях, тесно прижавшись друг к другу, злые, сонные, мучимые голодом. Только Васятке Петрову ничто не могло испортить настроение. Когда у него начиналось голодное брожение в животе, он говорил, смеясь:
— Кишкам кишки рассказывают стишки.
По сигналу тревоги он хватал в ленинской каюте патефон, в траншее ставил его себе на колени и с наслаждением слушал в сотый раз:
Дядя Ваня хороший, пригожий,
Дядя Ваня всех юношей моложе…
Потом кто-то ворчливо говорил:
— Да выключи ты эту шарманку! Представляете, ребята, что бы мы делали сегодня в субботний вечер, не будь этой проклятой войны?
Сейчас, спустя всего три месяца после нападения врага, довоенная жизнь, которая своей суровостью временами приводила их в отчаяние, казалась непостижимо далекой и прекрасной. Все неожиданно горячо заговорили, вспоминая всякие досадные мелочи довоенного быта, удивлялись, как они могли огорчать их, повергать в уныние.
— Хорошие жлобы были, — сказал Пашка, который сначала молчал, а потом решил принять участие в развернувшемся обсуждении. — Я, например, в театр не любил ходить, а теперь и захочешь — не пойдешь. Все в эвакуации. Кто тогда мог думать, что придется по ночам сидеть в этой вонючей щели?
Прозвучал долгожданный сигнал отбоя. Поеживаясь от ночной прохлады, выбрались наружу. После духоты щели воздух показался удивительно вкусным, бодрящим.
— Баско, — сказал Васятка, делая несколько приседаний, чтобы размяться. В руках он по-прежнему держал патефон. — У нас нонче снег, наверное, выпал и вода в лужах замерзла.
— Да забудь ты про свою тмутаракань, — бросил Пашка, — В Ленинграде живешь, в колыбели революции.
— Глупый ты, Паша, — мечтательно проговорил Васятка. — То ж родина моя. Как я ее забуду?
Последние недели он особенно часто вспоминал дом, видел во сне праздничный стол, за которым собиралась вся большая семья. Чего только не готовили в такие дни! Пироги с осетриной, сомятиной, с солеными груздями и толченой черемухой, вилковая капуста с сочным луком-слезуном в конопляном масле, шаньги, жареная до коричневой хрустящей корочки рыба. Рыбы у них в Муне было всегда много — налимы, сомы, метровые шересперы. Васятка видел их словно вчера — с серебряной чешуей, с желтыми глазами.
— Да, — сказал он вслух. — На Лене не оголодаешь. Река и тайга завсегда прокормят…
В тот год осень в Ленинграде выдалась ранняя, холодная. По утрам в парках и скверах на еще не пожухлую траву ложились первые заморозки. Деревья в Летнем саду оголились. Красноватые, багряные, желтые листья, несколько дней назад шуршавшие под ногами, от частых дождей размокли, поблекли и не украшали больше аллей парков. Только на высоких кленах кое-где сохранилась желтая листва. Они стояли, как спешенные гусары на параде — нарядные, в ярких мундирах, расшитых золотом. От Невы, от тихой воды каналов поднимался пар. По данным синоптиков после холодной осени надо было ждать холодную зиму. Сократились нормы продовольствия, уменьшились порции в академической столовой. После ужина всегда хотелось есть. По вечерам нередко гас свет. В один из сентябрьских дней на вечерней поверке начальник курса капитан Анохин объявил:
— С завтрашнего дня занятия прекращаются, Командование выделило три дня на подготовку к эвакуации. Отъезд назначен на семнадцатое сентября. Вопросы есть?
Вопросы в роте любил задавать Васятка. Если он молчал, то ребята все равно кричали:
— У Петрова есть вопрос!
Сейчас он спросил:
— На чем мы будем пересекать Ладогу?
— На подводной лодке, — громким шепотом ответил Пашка, и все засмеялись.
Из писем Миши Зайцева к себе:
17 сентября.
Двинулись в путь огромным эшелоном. Везли имущество кафедр, библиотек, складов, преподавателей с женами и детьми, музыкальные инструменты духового оркестра и многое другое. Говорят, что начальник Академии, узнав на вокзале о количестве взятого с собой, рассвирепел и приказал половину отправить обратно. Перед отъездом я забежал к Черняевым. Вскоре пришел профессор. Оказывается, он просил начальника Академии оставить его в Ленинграде заместителем главного терапевта Балтийского флота. Но тот отказал. Тогда он пошел на пункт переливания крови и сдал кровь. Нинка рассказала, что отец внес десять тысяч рублей в фонд обороны и ежемесячно платит из собственной зарплаты ренту двум санитаркам клиники, которые потеряли мужей и находятся в плохом материальном положении. Сам Черняев до войны считал себя обжорой, любил зайти в ресторан, вкусно поесть и выпить. Имел, как он говорил, для солидности профессорское брюшко. Сейчас от брюшка остались только воспоминания. «Жаль пуза, — смеялся он. — Одни осложнения: и вида нет, и брюки не держатся».
Чем больше я узнаю Александра Серафимовича, тем больше он мне нравится. И то, как он любит свою профессию, больных, как относится к сотрудникам, дочерям, памяти покойной жены. Я был бы счастлив, если бы хоть немного походил на него. Но, видно, на многое, что делает Александр Серафимович, я попросту не отважился бы. Например, поставить крест на могиле жены.
18 сентября.
Почти всю ночь ждали разгрузки, начала эвакуации. Потом Акопян обошел вагоны, сказал, чтобы ложились спать. До утра эшелон простоял на запасных путях. А когда я проснулся около девяти часов и выглянул за дверь, то понял, что мы вернулись в Ленинград. И тотчас же по вагонам пополз страшный слух: будто эвакуировавшийся этой же ночью выпускной курс, набранный Академией из числа студентов последнего курса медицинских институтов, вместе с частью курсантов училищ имени Дзержинского и высшего гидрографического попал на Ладоге в сильный шторм. Буксирный конец пароходика, тянувшего старую перегруженную баржу, лопнул, и баржа исчезла среди кромешной тьмы и бушующей стихии. Погибли все. Не спасся ни один человек.
Всего лишь месяц назад они в новеньком обмундировании стояли в строю на плацу возле столовой. Среди них было человек двадцать женщин. Начальник Академии вручил им врачебные дипломы. Теперь они лежат на дне Ладожского озера — молодые, еще ничего не успевшие испытать и совершить в жизни. Это так страшно, что не хочется верить.
Когда поезд остановился у Финляндского вокзала, я увидел на перроне Черняева с дочерьми. Они шли вдоль вагонов.
— Это правда? — спросил я, догнав их.
— Правда, — сказала Нина. — Только никому ни звука.
Едва мы вернулись в Академию, как узнали, что сразу после нашего ухода на вокзал, в кубрик второго взвода попал огромный снаряд. Дважды в течение суток его величество Случай спас нас от гибели. Спасет ли в третий?
18 ноября.
Утром прочли в газете «На страже Родины» перепечатанную из «Правды» статью от семнадцатого ноября. Она называлась «О жизни и смерти». Ее автор Борис Горбатов писал: «Я очень люблю жизнь и потому иду сейчас в бой. Я иду в бой за жизнь. За настоящую, а не рабскую жизнь, товарищ! За счастье моих детей! За счастье моей Родины! Я люблю жизнь, но щадить ее не буду. Жить, как воин, и умереть, как воин. Вот как я понимаю жизнь». После чтения долго сидели на койках и молчали. Только теперь становится понятной опасность, нависшая над страной. Пашка вчера был в патруле и рассказал, что на проспекте Стачек, Лиговке и Международном проспекте строятся баррикады. Неужели немцам удастся ворваться в город?!