Олег Смирнов - Неизбежность
— Хлопцы, это был мой последний выстрел!
— Точно, товарищ лейтенант! Чтоб нам всем больше не стрелять боевыми! — Это Филипп Головастиков, и у него на гимнастерке позвякивают ордена и медали.
Вот такое воспоминание. Выстрелить еще придется, и не раз.
И не холостыми. Воспоминанием своим я ни с кем не делюсь.
Воздержимся от разговоров насчет стрельбы боевыми. Будем говорить не о наступлении, а об обороне. Правильно, товарищ подполковник? Вам здорово повезло, вы теперь в своем роде и сами историческая личность: присутствовали при подписании акта о капитуляции Германии.
Говорили про позиционную оборону, а на полевых учениях наступали и наступали, прорывая глубоко эшелонированную оборону врага. Особо налегали на рукопашный бой. Раньше, когда основным оружием пехотинца была винтовка с трехгранным штыком, занятия назывались — по штыковому бою. Как боец довоенпого призыва, точнее, 1939 года, подтверждаю: на этих занятиях под городом Лида чучел мы искололи своими штыками бессчетно.
Потом пришел автомат, с середины войны их было все больше, — с автоматом воевать, известно, веселее. Хотя известно также: пуля — дура, штык — молодец. Изречение приписывается Суворову, по, уважая генералиссимуса Суворова, все-таки не могу согласиться с ним: пули, вылетающие из автомата очередями, отнюдь не дуры, они знают, куда им попадать. А штыков теперь мало, потому что и винтовок меньше: автомат потеснпл. Жаль, в начале войны их не было, автоматов. Говорят, лишь на погранзаставы по автомату выдали. Да, кое-чего у нас перед войной не было в изобилии.
Имею в виду не только материальные категории, но и моральные. Не было, например, ненависти к врагу, какой она должна быть, в полный накал, ежели этот враг не сегодня завтра нападет на гебя. Любовь к Родине была, а ненависти к врагу не было.
Впоследствии с войной появилась. Японцы ведь тоже собирались ударить пас ножом в спину — всю войну продержали на границе Квантунскую армию, — а ненависти в полный накал я к японцам, увы, не чувствую. Хотя разумом понимаю: самураи не лучше гитлеровцев. Может, когда дойдет до дела, ненависть вспыхнет, как сухой хворост от высеченной кресалом искры?
Возвращались с полевых занятий — шесть часов под монгольским солнцепеком, среди накаленного песка и гальки, — надо было поспешать в расположение к обеду. Но то ли аппетит у солдат был неважнецкий (жарища адова), то ли устали от переползаний, перебежек, окапываний, воплей "ура", — батальонная колонна растянулась, местами, я бы сказал, порвалась. Как ни намотался я сам, а углядел на холмике: нам навстречу спускаются несколько «виллисов». Это неспроста, подумал я, «виллисы» в таком количестве зря не ездят, и дал команду, чтоб рота подтянулась, заправилась, словом, привела себя в божеский вид. Чутье меня не подвело. Когда «виллисы» поравнялись с головой колонны, они остановились, комбат поковылял докладывать. А колонна шла дальше, и моя рота — и я, естественно, — приблизилась к «виллисам» вплотную. Матерь божья, матка боска, елки-моталки, в ОДЕОМ «виллисе» сидел маршал Василевский, в другом — маршал Малиновский. Кто ж их не знает! По фотографиям, конечно.
А тут я воочию увидел двух прославленных полководцев. Оба они были в комбинезонах, но фуражечки, фуражечки выдавали высокое, высочайшее начальство! Нюх не подвел! Коленки у меня враз ослабели, пот потек еще пуще, однако я бы как-нибудь протопал мимо, если б не окликнул маршал Василевский:
— Лейтенант, подойдите!
Я замер, затравленно озираясь. Василевский повторил:
— Подойдите, лейтенант!
Наконец я обрел дар речи, сказал, заикаясь:
— Вы мне, товарищ Маршал Советского Союза?
— Вам, вам.
Неверным, качающимся шагом подошел к «виллису», вскинул пятерню к виску:
— Товарищ Маршал Советского Союза! Лейтенант Глушков по вашему…
Он не дал договорить:
— Товарищ Глушков, вы кто по должности?
И тут у меня от волнения язык как заклинило. Пытаюсь ответить, и ни бе ни ме. Губами шлепаю да таращусь. Вмешивается комбат:
— Лейтенант Глушков — командир первой роты вверенного мне батальона…
— Понятно. — Василевский говорит тихо, комнатно. — Рота идет хорошим строем. В отличие от других, товарищ капитан.
Комбат лепечет:
— Виноват, товарищ Маршал Советского Союза…
— Александр Михайлович, — вмешивается в разговор маршал Малиновский, — мне кажется, лейтенант Глушков дрейфит перед начальством. А, Глушков?
Я непроизвольно киваю. Малиновский ободряюще смеется.
Василевский говорит:
— Не надо тушеваться, товарищ Глушков… А за порядок в роте благодарю.
У меня прорезается голосочек:
— Служу Советскому Союзу…
— О том, что нас встретили, не нужно распространяться, ясно? — Малиновский обращается и к комбату и ко мне. Комбат отвечает по-уставному: "Слушаюсь!" — я киваю, что тоже означает — слушаюсь.
Усмехнувшись, Василевский кивает нам, водителю говорит:
— Поехали.
"Виллисы", газанув и напылив, укатили. Мы с комбатом некоторое время постояли, будто приходя в себя. Капитан сказал сердито:
— Чего ж ты, Глушков, не мог как следует доложить… и вообще разговаривать?
— Робею перед генералами. А тут — маршалы…
— Где не надо, ты смелый… Просто-таки подвел…
— Да чем же я подвел, товарищ капитан? Мне вон даже спасибо сказали…
— А мне втык сделан. И кем? Маршалом Василевским! Позор…
— Да ничего страшного, товарищ капитан. Ну, маленько растянулся батальон, что за грех…
— Тебе не страшно, ты смелый. — Комбат сильно раздосадован. — Ладно, нагоняем строй…
Он прихрамывает, но обходится уже без палочки, шагает широко, я еле поспеваю. Семеню и думаю: "Ну и встреча! Маршалы — как снег на голову! Так бы до конца жизни не увидел, а тут подвезло!" Потом думаю, что невольно подвел комбата, что и моя рота растянулась, плелась кое-как, да вовремя углядел «виллисы», сориентировался. В упреке комбату, в благодарности моей персоне есть нечто несправедливое, и в этой несправедливости повинен я сам. Одним словом, нескладно получилось. И еще стыжусь своей робости. До коих же пор можно трепетать перед высоким начальством? Уважай его, цени, но и блюди свое достоинство, ты же офицер-фронтовик, вся грудь в орденах и медалях!
Буду блюсти. Но что прославленных полководцев повстречал — здорово! Разумею, что встреча случайная и разговор не существенный — маршалы вообще могли проследовать мимо, — и все-таки здорово! Менаду прочим, под командованием маршала Василевского наш 3-й Белорусский штурмом брал город-крепость Кенигсберг. В начале апреля это было, сейчас начало августа.
А в качестве кого здесь маршал Василевский и маршал Малиновский? Припомнил, как штурмовали Кенигсберг и чего это нам стоило, и почувствовал тревогу. И уверенность: коль Василевский здесь, война скоро. Так прочерчивалась прямая от Кенигсберга до маньчжурской границы. Да, война вот-вот…
Иногда тревожно задумываюсь: как оценят нас и свершенное нами последующие поколения, те, что народятся после войны?
Поймут ли пас, разделят ли наши радости и печали, веру и муку?
Скажут ли: "Они поступали так, как поступили бы и мы"? Скажут ли?
Какой-нибудь потомок примется распутывать мою жизнь, копаться в фактах, обстоятельствах, подробностях. Примется ли он ковыряться в том, что накопится после двадцати четырех, я не уверен: вероятно, это для него будет менее интересно. Потому что в послевоенные годы мы станем все больше и больше отличаться друг от друга, разные станем. А сейчас похожи друг на друга, и в этом смысле я типичен, выражаю свое время. Путаное рассуждение? Ведь и разнолпкость тоже характеризует эпоху.
Как потомок оценит, к примеру, тот факт, что я нечасто вспоминаю о самом близком мне человеке, о маме, расстрелянной гестаповцами в Ростове? Как оценит мою отчужденность от отчима, неплохого человека, невинно арестованного и канувшего в безвестность? Мое раздвоенное, невозвышенное, что ни на есть земное чувство к Эрне, к немке? Прямолинейность, категоричность, горячность, взбалмошность? Преувеличенное представление о собственной персоне?
И многое другое как оценит потомок? Предвижу: без знака плюс. Есть, конечно, во мне и кое-что положительное, о чем я, кстати, не прочь лишний раз подумать. Я склонен к крайностям?
Увы, и это бросит на весы грядущий судия…
На эту тему при случае (а вернее, без случая, в наинеподходящей обстановке, на привале после продолжительного перехода) мы обменялись мнениями с Трушиным. Я сказал:
— Знаешь, Федор, я иногда думаю…
Трушин перебил, усмехаясь щербато:
— Думать надо всегда, милый друг!
— Да погоди, я серьезно…
— О, серьезно? Ну, давай…
— Знаешь, я вот задумываюсь… Мы, то есть наши современники, наши поколения, идем по колено в крови… К Победе идем, к мирной, лучше, чем до войны, жизни… Завоюем эту жизнь, может, не столько для себя, сколько для будущих поколений… Так вот, думаю: как отнесутся те поколения к нам, с какой меркой подойдут, по справедливости ли оценят пережитое нами и что это будет за оценка…