Константин Воробьёв - Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
— Хорошо. Передайте — все будет выполнено.
— Когда сержант выдвинется, пусть доложит по телефону, — заканчивает посыльный и растворяется в темноте.
Подходит сержант, протирая глаза, видно, тоже только уснул. Лицо бледное, встревоженное. Объясняю задачу. Он просит закурить. В свете зажженного огонька вижу запавшие глаза.
Собираем бойцов. Вижу, какая смертная нехоть покидать людям свои шалашики, которые хоть и не спасают ни от чего — ни от мин, ни от пуль, ни даже от холода, но в которых обжились, обвыклись, которые стали хоть каким, но домом, и выходить неизвестно зачем в редкий, просматриваемый и простреливаемый подлесок и оставаться там неведомо сколько, в отрыве от своих, где ни костерика не разведи и не закури даже. Но надо!
Подлесок тот метрах в ста от нашего края, и идти к нему по открытому месту, правда, кустики кой-какие есть, и подобраться можно в промежутках между вспышками ракет.
Ныряют ребята во тьму и пропадают. Вот и все перебрались. Только красный шнур телефонного провода соединяет их с нами.
Вынимаю часы — половина первого. Через полчаса буду у оврага и все узнаю от помкомбата.
До оврага от правого края нашего участка метров пятьсот, как ни тяни шаг, придешь раньше часу, но сидеть в шалаше и ждать не хочется — идем с Филимоновым прямо туда, захватив по дороге оставшихся людей.
— И чего удумали напоследок! — ворчит Филимонов у меня за спиной.
Идем гуськом по еле угадываемой тропке. Справа, сквозь черные стволы деревьев, просвечивается мертвенно вспыхивающее поле. Поглядываем с опаской — неужели опять, в который уже раз, придется идти по нему — и зябко поеживаемся в своих потертых, обожженных шинелях. Погремливает оружие, глухо отдаются шаги, кто-то осторожно покашливает, кто-то вздыхает — идем в неизвестность…
Да, ребятки, видно, предстоит нам еще хватить лиха…
У оврага темные тени нескольких человек. Смотрю на часы — без четверти. Останавливаю людей, а сам спускаюсь по склону и перехожу ручей. В темноте различаю только помкомбата и ПНШ, остальные незнакомые, кто-то из бригады. Чуть поблескивают новые ремни и портупеи, попахивает чем-то спиртным — то ли водочкой, то ли одеколоном, а может, и тем и другим в смеси, — и щекочет запах легкого табака.
— Прибыли? — поворачивается ко мне помкомбата. — Где люди? Расположите их на правом склоне.
— Есть. Что задумано, товарищ помкомбата? — спрашиваю я тихо.
Он отводит меня чуть в сторону.
— Сейчас увидишь, — не то с раздражением, не то с болью отвечает он и отходит.
Я иду обратно. Укладываю бойцов у кромки леса, и тут мы слышим негромкое урчание танка, треск ломающихся кустов, лязганье гусениц.
Ничего не понимаю! Зачем танк? Не наступать же задумали? Что за черт! А внутри нарастает ледок и распирает грудь тупой, ноющей болью.
Рокотание танкового мотора приближается, и я спускаюсь в лощину и вскоре вижу, как черная неуклюжая махина танка ползет по дну овсянниковского оврага. Он останавливается, не глуша двигателя, метрах в двадцати от переднего края… Но что это? Сзади танка что-то привязано? Я подхожу ближе — пахнуло горячим железом и маслом, — к танку стальным тросом прикреплены обычные деревенские сани, только без оглоблей. Сами сани перевязаны толстыми веревками. Ничего не понимаю!
И только тогда, когда к саням подходят шесть человек в маскировочных халатах, понимаю — это разведчики!
Филимонов кладет мне руку на плечо:
— Только без глупостей, командир…
К разведчикам подходит какой-то капитан из бригады, что-то говорит, потом достает флягу и передает разведчикам. Те прикладываются поочередно, слышно, как булькает водка, как разведчики откашливаются, как один из них спрашивает у капитана разрешения покурить. Тот разрешает, и я вижу шесть красных точек, то разгорающихся, то затухающих…
Подходит помкомбата и так же раздраженно говорит:
— Теперь понял?
— Да, — упавшим голосом отвечаю я.
— Как только танк выскочит из оврага — откроешь огонь по немцам, да погуще… Ну, и когда будет возвращаться, тоже прикроешь огнем. Ясно?
— Ясно. Кто придумал?
— Не я, конечно. Разработка штаба бригады.
— Они же не пройдут!
— Мы с комбатом доказывали — не послушали. Нужен «язык», понимаешь, до зарезу. Иначе не сменят нас. Вот и решились на такое. Может, дуриком что и выйдет. Нахально же, авось растеряются немцы. А вообще… — Он машет рукой и отходит.
Меня тянет ближе к саням, слышу слова капитана:
— …отходить сообразно обстоятельствам. О раненых не беспокоиться, за ними пришлют санитаров. Ничто не должно отвлекать от выполнения боевой задачи. Все понятно? Повторите, сержант!
Один из разведчиков, запинаясь, неровным, дрожащим голосом повторяет приказ.
— По возвращении — ордена, — добавляет капитан, слабо улыбнувшись, но у разведчиков нет ответной улыбки — сумрачны, сосредоточенны лица, а в глаза лучше не заглядывать…
Молча стали они усаживаться в сани. Происходит заминка — никому не хочется быть с краю, каждый норовит попасть в середку. Приходится капитану рассаживать их самому.
Я стою помертвелый… То, что вчера ночью и сегодня днем еще могло быть предметом отвлеченных рассуждений, беспомощной болтовни с самим собой о праве поступать по-человечески, сейчас приобрело свое истинное и страшное значение… Эти люди, которые в смертном томлении сидят сейчас в санях, погибнут из-за меня!
Разведчики расселись, и командир танка, высунувшийся из башни, спрашивает:
— Всё в порядке? Ну, тронулись. Держитесь крепче!
И тут один из разведчиков поворачивается ко мне лицом:
— Это вы, товарищ командир? Это я — Лявин. Не поминайте лихом. Видите, как дело-то повернулось. Искупать кровью приходится. Прощайте…
Я хочу что-то ответить, но спазма в горле — не могу.
Танк трогается. Натягивается трос, скрипят полозья по гальке ручья…
Я все еще окаменело стою. Но когда танк выползает на нейтралку — бросаюсь вслед, догоняю, ухватываюсь за веревку и кидаю тело на сани, наваливаясь на кого-то. Разведчики теснятся, давая мне место, но никто ничего не спрашивает — не до того. Сани болтаются из стороны в сторону, подпрыгивают на ухабах, мертвой хваткой держусь за веревку, лишь бы не сорваться…
Танк набирает скорость и вырывается из оврага.
Виктор Некрасов
Вася Конаков
(Рассказ)
Василий Конаков, или просто Вася, как звали мы его в полку, был командиром пятой роты. Участок его обороны находился у самого подножия Мамаева кургана, господствующей над городом высоты, за овладение которой в течение всех пяти месяцев шли наиболее ожесточенные бои.
Участок был трудный, абсолютно ровный, ничем не защищенный, а главное, с отвратительными подходами, насквозь простреливавшимися противником. Днем пятая рота была фактически отрезана от остального полка. Снабжение и связь с тылом происходили только ночью. Все это очень осложняло оборону участка. Надо было что-то предпринимать. И Конаков решил сделать ход сообщения между своими окопами и железнодорожной насыпью. Расстояние между ними было небольшое — метров двадцать, не больше, но кусочек этот был так пристрелян немецкими снайперами, что перебежать его днем было просто немыслимо. В довершение всего стоял декабрь, грунт промерз, и лопатами и кирками с ним ничего нельзя было поделать. Надо было взрывать.
И вот тогда-то — я был в то время полковым инженером — мы и познакомились с Конаковым, а позднее даже и сдружились. До этого мы только изредка встречались на совещаниях у командира полка да во время ночных проверок обороны. Обычно он больше молчал, в лучшем случае вставлял какую-нибудь односложную фразу, и впечатления о нем у меня как-то не складывалось никакого.
Однажды ночью он явился ко мне в землянку. С трудом втиснул свою массивную фигуру в мою клетушку и сел у входа на корточки. Смуглый кудрявый парень, с густыми черными бровями и неожиданно голубыми, при общей его черноте, глазами. Просидел он у меня недолго — выкурил цигарку, погрелся у печки и под конец попросил немного толу — «а то, будь оно неладно, все лопаты об этот чертов грунт сломал».
— Ладно, — сказал я. — Присылай солдат, дам сколько надо.
— Солдат? — он чуть-чуть улыбнулся краешком губ. — Не так-то у меня их много, чтоб гонять взад-вперед. Давай мне, сам понесу. — И он вытащил из-за пазухи здоровенный мешок.
На следующую ночь он опять пришел, потом его старшина, потом опять он.
— Ну как дела? — спрашивал я.
— Да ничего. Работаем понемножку. С рабочей-то силой не очень, сам знаешь.
С рабочей и вообще с какой-либо силой у нас тогда действительно было «не очень». В батальонах было по двадцать-тридцать активных штыков, а в других полках, говорят, и того меньше. Но что подразумевал Конаков, когда говорил о своей роте, я понял только несколько дней спустя, когда попал к нему в рогу вместе с проверяющим из штаба дивизиии капитаном.