Евгений Войскунский - Кронштадт
— Верно. Но теперь тральщиком командую я.
— Временно командуешь, — уточняет Балыкин. — Даже если б и не было приказано, все равно ясно: держать на корабле сосунка этого ни к чему. А ты вроде передал на его усмотрение, списать или не списать. Демократию ложную разводишь.
— Сосунок, как ты изволил выразиться, прошел полный курс военно-морского училища, и я не считаю возможным забыть этот факт. Уверенности недостает, храбрости — это дело другое. Это можно воспитать. Ты должен знать такие вещи лучше, чем я.
— Не мирное время, товарищ Козырев, чтобы нянчиться. Без толкового минера нам нельзя никак.
— Знаю. И все же попробуем сделать из Галкина боевого офицера.
— Офицера, — усмехается Балыкин. — Недоброй памяти словцо употребляешь. Недалеко, видно, оно у тебя лежало.
Козырев прошелся по мостику.
— Твой намек понял, Николай Иванович, — говорит он сдержанно. — Ты прав, мой отец до революции был офицером. Не генералом, правда, а поручиком. В четырнадцатом он пошел вольноопределяющимся на войну, командовал ротой самокатчиков…
— Не трудись. Я твою анкету знаю.
— Само собой. Там все подробно. И как комбрига Козырева арестовали в тридцать восьмом. И как в сороковом освободили. К твоему сведению, он полностью восстановлен в правах.
— Тоже знаю.
— Отец сейчас на фронте. Он полковник, начальник штаба танкового корпуса…
— Чего ты раскипятился? Я тебя отцом не попрекаю.
— Не попрекаешь, но намекаешь. Где-то в глубине мыслишка — мол, у Козырева за кормой не чисто.
Помолчав, Балыкин говорит:
— Если уж ты в мои мысли лезешь, товарищ Козырев, то вот что скажу. Были на твой счет сомнения, назначать командиром корабля или нет. Я в политотделе тебя поддержал, поскольку вижу: командир ты грамотный, ответственность сознаешь, командовать умеешь.
— Я должен рассыпаться в благодарностях?
— Неуместно иронизируешь. Повторяю: я тебя поддержал, но и ты веди себя. Аккуратно себя веди. Понятно, нет?
— Вполне.
— У нас с Олег Борисычем недоразумений не было. Давай и с тобой уговоримся. В чисто командирские дела я вмешиваться не стану. В море командуй сам. Во всех остальных вопросах — хоть бы таких, как сегодня с Галкиным, — попрошу советоваться.
— Ясно, товарищ военком.
— Еще имею вопрос: почему не вступаешь в партию?
Не сразу отвечает Козырев.
— Ну, поскольку разговор откровенный… — говорит он, снова пройдясь по мостику и остановившись против Балыкина. — Давно бы подал. Только вот… все то же мешает… Я же чувствую…
— Что именно чувствуешь?
— Отношение к себе. Просился после училища на эсминцы — назначили на тральщик. Продвижения по службе не получил…
— То есть как — не получил?
— За три года дослужиться до помощника командира тральщика…
— А я считаю — нормально. Уж очень ты обидчив, Андрей Константиныч. «Чувствую»! Ничего ты чувствовать не можешь. Теперь так. Помощником плавать в беспартийном качестве — одно. Командиром — совсем другое. Пиши заявление в партию. Рекомендацию я дам, Уманский даст, ну и Анастасьев.
— Хорошо, — говорит Козырев. — Напишу.
У себя в каюте Иноземцев сел за стол с твердым намерением написать письма. После разговора в кают-компании настроение у него было скверное. Чем я ему не угодил (думал он о Балыкине)? Почему он всегда насуплен, почему смотрит с неприязнью, как на бабайку? Я ведь просто говорю то, что думаю… то, что есть на самом деле… А он сразу обрывает: «Что это значит?» Да ничего не значит! В следующий раз, если прицепится, так и скажу… так и скажу… А что скажу?
Маме с Танькой надо написать. Тревожно за них. И за Люсю. Как там они в Питере под бомбежками? Мне-то ладно, я человек военный, меня противник должен бомбить. А их-то за что?..
Ну вот, стук в дверь. Не дадут побыть одному!
— Ты один, Юрий Михайлович? — заглянул в каюту Галкин.
— Как видишь. Тебе Слюсарь нужен? Он в рубке.
— Нет, я хотел с тобой… — Галкин стоял у двери, теребя лямку противогаза. — В общем… просто хотел тебе спасибо сказать… что за меня вступился…
— Да что ты, Галкин! — Иноземцев поднялся. — Какое спасибо?
— Вот я и решил… — Галкин, похоже, не услышал его слов. — Решил сегодня же… Мало ли что случится, так я решил тебе сказать, чтоб ты знал…
— Серафим, — вспомнил Иноземцев имя Галкина, — ты не переживай так сильно. Ты просто делай свое дело, понимаешь? Когда занят делом, ни о чем другом не думаешь, — легче. Ты сядь…
— Да нет, я на минутку. — Галкин поскреб свой узкий подбородок со следами юношеских прыщей. — Ты не думай, я не за жизнь свою боюсь, а… Но когда кричат, не доверяют… когда ты последний человек на корабле…
— Вот они тебе и мешают, мысли эти, — сказал Иноземцев, проникаясь участием к этому растерявшемуся пареньку, которому было, кажется, еще хуже, чем ему самому. — Ты их выбрось из головы. Ты командуй, Серафим! Голос подай, понимаешь? — с горячностью продолжал Иноземцев. — Чтоб все слышали и видели, что ты делаешь свое дело. Ори погромче! Понял?
Галкин кивнул, с некоторым недоумением посмотрев на Иноземцева зеленоватыми глазами. И вышел из каюты.
Как легко давать советы другим (подумал Иноземцев, возвращаясь к столу). Вдруг он понял, что в таком взвинченном настроении не сможет написать письма. Ладно. Отложим на завтра. Если, конечно, это завтра наступит.
Ясным выдалось утро двадцать третьего сентября. Это было плохо. Уж лучше бы лил дождь и стелились над Кронштадтом тучи. Пусть была бы осень как осень. Но нет, утро было ясное.
Раннее солнце осияло Кронштадт. Было тихо. Война будто не проснулась еще.
Густо дымя, шел по Малому рейду работяга-буксир «Ижорец-88», волоча за собой длинную восьмилючную баржу с белой надписью на черном борту «ЛТП-9». Из кормовой надстроечки баржи, одиноко торчавшей на краю огромной палубы, выглянула Лиза Шумихина, позвала мужа чай пить.
— Чай пить — сырость в брюхе разводить, — ворчливо откликнулся старшина баржи Шумихин. — Не видишь, что ли, поворачивать будем сейчас к форту.
Он стоял у штурвала, сухонький небритый человек лет под пятьдесят, в бушлате и шапке, нахлобученной на седоватые лихие брови. За спиной у него торчала винтовка. Он плавно крутил штурвал, поворачивая вслед за буксиром громоздкую баржу. Черный дым, валивший из трубы «Ижорца», снесло при повороте в сторону линкора «Марат», и кто-то из маратовских сигнальщиков на мостике погрозил буксиру кулаком: дескать, что же это ты, труженик моря, раздымился сверх меры, белый свет застишь?
Лиза вынесла с камбуза большую кружку чая и ломоть хлеба:
— На, пей. Хлеб солью посыпан, как ты любишь.
— Спасибо, матрос, что чай принес. — Шумихин принимает кружку, звучно отхлебывает.
Лиза поглядывает на эсминцы, стоящие на рейде, на желто-белое здание старинного штурманского училища, теперь штаба флота, вытянувшееся вдоль Итальянского пруда, на облетевший Петровский парк. Смотрит на приближающийся бетонный островок.
— На форту «П» будем разгружаться? — спрашивает она.
Шумихин кивнул.
А на кронштадтских улицах появились прохожие. Идут штабные командиры, идут рабочие Морского завода, артскладов, мастерских.
В проходной Морского завода Чернышев и Надя предъявляют пропуска и входят на заводскую территорию.
Еще в начале июля, до командировки в Таллин, Чернышев устроил дочь на работу в заводоуправление, в отдел главного механика. Временно, конечно. Как только отбросят немца и кончится война — так решили Чернышевы на семейном совете, — уйдет Надя с работы и подаст в Ленинградский мединститут. А пока что — лучше всем быть вместе. В отделе Надя быстро научилась чертить и делать «синьки» — светокопии чертежей. Ей понравилась эта работа, требующая аккуратности.
Между деревообделочным цехом и шлюпочной мастерской отец и дочь выходят на широкую заводскую улицу — Третью дистанцию — и поворачивают налево, к докам. У Шлюпочного канала прощаются.
— Ну, дочка, покамест. Прям не хочется тебя отпускать. Смотри, если тревога — сразу в убежище, ясно тебе?
Чего уж яснее. Надя кивает. А Чернышев не отпускает ее, опять принялся выговаривать за то, что вчера — да разве можно так? — еще отбой не дали, а она, Надя, уже выскочила из укрытия. Так ведь она в санитарном звене…
— Значит, под бомбы лезть? — сердится Чернышев. — Санитару людей надо спасать, а не губить себя.
— Я не лезу под бомбы, я их боюсь, — говорит Надя.
— Чтоб до отбоя носу не казала из убежища, ясно?
— Хорошо, папа.
Она бежит по мостику через Шлюпочный канал, не отвечая на заигрывания моряков с катера-«каэмки», что стоит в канале. Бежит мимо механического цеха, огибая гору битого кирпича на месте рухнувшей стены. Хоть бы не было сегодня… Хоть-бы-не-было-бом-бежки — отстукивают ее каблучки по чугунным ступенькам. Она вбегает в свой отдел — комнату с полукруглыми окнами, заставленную шкафами, столами с чертежными досками. Здесь никого еще нет — рано, рабочий день еще не начался.