Андрей Дышев - «Двухсотый»
И снова Герасимов объявился рядом. Ну, как назло! Как бельмо на глазу! Как надоедливая муха! Ну почему он не полетел самолетом? Почему лезет не в свое дело?!
Прапорщик Нефедов, сверкающий белками глаз орангутанг, голое чудовище, чья кровь состояла из смеси спирта и пороха, на протяжении всего боя не терял из виду Герасимова.
– Закрой командира! – рыкнул он в ларинги своему механику-водителю, и, когда БМП поравнялась с Герасимовым и накрыла его своей жаркой тенью и облаком пыли, прапор встал во весь рост на жалюзи трансмиссии, с легкостью вскинул тяжеленный пулемет и от бедра – по склону: тра-та-та-та-шух-шух-шух! – Лежать, бача!! Голову вниз, сучара!! Всем лежать, куесосы вонючие!!
– Взяли! – сказал Герасимов бойцам и схватился за горячие и липкие руки Волосатого. Кто-то стал поднимать ноги.
– Блин… он рвется…
Странная почва на обочине дороги – кровь не впитывается, смешалась с пылью, чавкает под ногами, как пашня в весеннюю распутицу. Все, кто грузил в десантный люк рвань, оставшуюся от Волосатого, с ног до головы выпачкались в крови.
– Поднимайся на броню, – сказал Герасимов Курдюку.
– Что ты с ним цацкаешься?! – взвыл Ступин. – Он должен взять себя в руки. Он обязан вести боевую машину! Он солдат, а не баба!
Герасимов толкнул солдата в спину, мол, пошевеливайся, а сам побежал к передку, ухнул в люк и повел БМП в голову колонны. Ступин в ярости дернул себя за волосы, огляделся по сторонам, будто забыл, кто он и куда ему деться, и вскочил на броню к Нефедову. Прапорщик еще водил из стороны в сторону раскаленным стволом, выискивая цель, но его запал уже угас, злость выплеснулась, и потому он с легкостью и даже недоумением позволил отобрать у себя пулемет. Тяжелое оружие вмиг приросло к рукам лейтенанта, стало частью его тела, а сам он превратился в пулю, загнал себя в ленту, вместе с ней забежал под крышку ствольной коробки в приемник, оттуда воткнулся в ствол, подставив свой тыл под удар затвора – и понесся по стволу, подгоняя себя горьким, как яд, желанием отомстить, а потом вылетел – туда, к склону, к окопу, к полосатой чалме, к ненавистной бороде, к лохматым бровям и черным глазам, чтобы впиться, проткнуть морщинистый лоб насквозь, да чтоб брызги сукровичные по земляным стенкам, да чтоб было так больно и страшно – ой-е-ей, да чтоб за каждой капелькой его крови хлынул ниагарский поток слез всяких немытых ойсулав, лачинай, нодырок, чтоб они выплакали, выревели всю свою кровь вместе со слезами и иссохли, как пустынные камни! И не один раз Ступин проделал этот фокус – снова обернулся пулей, снова со скрежетом пробрался по темным железным ходам, в которых движение регулируют и упорядочивают умные и точные механизмы: чвык – чук – чик – чвак! – и Ступин уже снова в стволе, разгоняется до бешеной скорости и снова летит в лобешник, в лобешник гаду! И снова, и снова, и снова! Вот подивился бы душара, если б поймал такую пулю на лету и рассмотрел бы ее внимательно: там глаза есть, и губы, и щеки надутые, и все это ка-а-а-а-ак лопнет кровавой виноградиной! Уссаться от смеха можно!
Машина дернулась, рванула с места, но не это заставило Ступина прекратить огонь. Раскалившийся едва ли не докрасна ствол заклинило, пулемет замолчал. Все, приемник заперт. Прием окончен. Пора сдуваться. Ступин упал на колени, словно его выворачивало от большого количества водки, оперся руками о раскаленный ствол и даже не заметил, как зашипела кожа, не почувствовал горелого смрада.
Радиоволны, пересекаясь с трассерами пуль, разлетались во все стороны и, будь они видны глазу, напоминали бы взъерошенную голову модницы, сделавшей себе «химию» из мелких кудряшек. Мат заместителя командира взвода накладывался на спокойное бормотание оперативного дежурного:
– Зубр, доложите обстановку! Я не понял, какая ориентировочная численность противника?
– …накройте их огнем, на куй… пришлите вертушки… с двух сторон лупят, голову поднять нельзя… у нас несколько «двухсотых» и «трехсотых»…
– Где Ступин? Вы слышите меня? Вы можете ответить на мой вопрос, сержант! – кричал в трубку оперативный дежурный, просоленный собственным потом. Одной рукой он сжимал трубку, близко-близко поднеся ее к губам, будто намеревался откусить микрофон.
– …вышлите подмогу… они нас сожгут к едрене-фене… у нас «двухсотые»… «двухсотые», говорю у нас… я тебе щас построчу по ибалу, ишак поносный, что ты небо поливаешь, срань… это я не вам, товарищ подполковник…
– Зубр, немедленно дай связь Ступину! Ты слышишь меня? Я хочу переговорить со Ступиным!
Электромагнитные колебания изгибались над землей, словно черви на крючке. Подполковник, упарившийся в душной дежурке, вытер пот рукавом и направил на себя вентилятор. Сержант продолжал орать в эфире, телефонная мембрана скрежетала в трубке, но подполковник его уже не слушал. Все равно он не мог ничем помочь. Его дело – известить командование, а оно уж пусть принимает решение, отправлять ли на помощь погибающей роте вертушки или бронегруппу или дать команду артиллерийскому дивизиону биздануть из «Града» по квадрату, накрыть духовскую засаду реактивными снарядами, да так, чтобы все там смешалось, перекопалось, перелопатилось и прожарилось – наши, ваши, все подряд.
«Хе, бля…» – подумал он, отстраняя от уха трубку – уж слишком громко кричал сержант, барабанные перепонки просто в кровь разодрались, и тотчас вспомнил, как утром, сразу после приема дежурства, он просматривал списки откомандированных, госпитализированных и убывающих в отпуск офицеров. «Ё-мое! Так с этой колонной, кажись, Герасимов в отпуск умотал!»
Открытие оказалось необычным, что-то в нем было особенное, вкусненькое. Подполковник даже начал улыбаться и даже закурил, хотя всего минуту назад загасил окурок в самодельной пепельнице из спиленной гильзы, и во рту было горько от вонючего, заплесневелого табака пайкового «Ростова». «Ху-ху!» – подумал он, ощущая прилив сил, и оглядел ряд гудящих радиостанций, которые громоздились на столе, словно агрессивные роботы из какого-то научно-фантастического фильма про космос.
Понеслась инфа по проводам, по голым медным нервам, от одного полевого телефона к другому. Гуля Каримова была в модуле, стирала в большом облупленном тазу полевую форму Герасимова, корячилась над шуршащей пеной, сдувала черную челку со лба. Ее позвал дневальный, торчащий на входе: «Каримова, к аппарату!» У нее был выходной, но из медсанбата звонили и по выходным, когда не хватало сестер. Но сейчас на проводе ждал не начальник Гули, а помощник по комсомольской работе Белов. И сразу криком с замаскированным восторгом: ыть-мыть, пум-хум! Ты разве не в курсе… Как, до сих пор не в курсе? Э-э, мать, так нельзя! Уже все в курсе, а ты… Да твой Герасимов попал под обстрел! Где, где… В фанде. И «двухсотых» до фигища, и «трехсотых». Заваруха такая, что, мама, не ешь меня сырую… Эй, Гуль, Гуль! Че трубку кидаешь…
И в душе Белова что-то так приятненько зашевелилось, не поймешь, что именно, но приятненько! И вроде ничего особенного не случилось, ну, подумаешь, обстрел, почти каждый день где-то в кого-то стреляют, и убитые бывают, и наливники горят, но вот сейчас что-то особенное происходит, какая-то малюсенькая, вкусненькая подлянка загорелась в душе у жирного капитана. И, сорвав кепи с липкой, обильно политой одеколоном головы, он кинулся в политотдел дивизии. Только бы первым донести эту новость, только бы не протухла по пути! Вот сейчас ее, свеженькую, трепыхающуюся, как вырезанное из живой груди сердце – еще сокращается, еще дрожит, переливается на солнце перламутровыми прожилками и синеватыми пленочками…
– Владимир Николаевич!! Только что оперативный сообщил… Под Дальхани… Наша колонна…
Начпо стоял под кондером, холодный ветер, как струя душа, растекался по его плешивому темечку.
– Знаю… – коротко бросил он.
Белов понял, что полковник знает, да не то. Не загорелась еще в его душе такая же вкусненькая подлянка.
– Так с этой же колонной Герасимов поехал…
Как ни пытался Белов сдержать улыбку – она выперла на его лицо помимо его воли. Теперь хорошо видно, как подлянка в нем сияет, переливается своими червивыми гранями.
– Ну и что?! – Полковник насупил брови, взял фарфоровый чайник – тот оказался пуст. Тогда взял бутылку «Боржоми», но не нашел, чем открыть, и раздраженно поставил ее на стол – бац! – Ну и что, Белов?!
– Так… – развел руками Белов. – Ситуация… Мало ли что… Гуля Каримова, может случиться, будет сама по себе… Там стрельба – о-е-е-ей…
– Тьфу, дурак! – вдруг взревел начпо. – Скотина! О чем думаешь? Там люди гибнут! Там уже четырех бойцов положили! Уже как минимум четыре матери будут биться головой о сыновние гробы! А твоя голова чем занята? Ты мне план по ленинскому зачету на утверждение принес? Где план, я тебя спрашиваю? Пять суток ареста! Пошел с глаз моих долой!
«Не в духе!» – подумал Белов, вываливаясь из кабинета. На пороге политотдела он застрял, раздумывая, где бы лучше заняться планом: или в своем кабинете, превращенном в склад агитационной рухляди с готовыми транспарантами, избирательными урнами, коробками с канцтоварами, книжками «Политиздата» и прочим дерьмом, или в жилом модуле. В модуле есть кондер, но в комнате наверняка парится кто-то из офицеров штаба: начнутся долгие и пустые разговоры о делах и бабах. Здесь же, в политотдельской каморке, пыльно, жарко и тесно. «Пять суток ареста! – обиженно подумал Белов. – Вот же сволочь неблагодарная. Для него же стараюсь…» Удовольствие, которое принесла подлянка, оказалось до обидного коротким. Электромагнитное возбуждение телефонной мембраны, пронесшееся по проводам и вонзившееся в его мозг, быстро угасло. Таким был этот мозг, такова его физиологическая особенность – электрический импульс, доставив короткое удовольствие, быстро увяз в тягучей мозговой слизи. Гуля Каримова от точно такого же электромагнитного возбуждения корчилась перед тумбочкой с телефонным аппаратом, словно в ее мозг вживили два электрода и с силой покрутили ручку, вырабатывающую ток. У нее была иная физиология, извращенная, ненормальная, можно сказать, идиотская физиология любящей женщины. От мелкого дрожания телефонной мембраны, которая издавала звук, похожий на шуршание насекомого, Гуля испытывала совершенно непереносимую боль, какую не прочувствовал даже Думбадзе, когда пятеро бойцов затаскивали его на броню бронетранспортера. Он скрипел зубами, и плакал, и даже скулил волчонком, если взгляд натыкался на бело-красный срез кости, но, когда ему вкололи промедол, боль утихла, сознание заполнил сладкий туман. «Замок» Максимов со сломанной рукой по-братски двинул его в плечо и, протянув зажженный окурок, празднично сказал: