Михаил Коряков - Освобождение души
— Выполнено ваше задание, товарищ генерал. Все силы были мобилизованы. Результат налицо — готово!
— Показывайте.
Перед ним развернули бархат, отяжеленный золотой бахромой. Дубовая листва, живая и светлая, как-бы омытая дождями, зеленела на гвардейском венке.
— Недурно. Переверните.
Всмотрелся. Неопределенно хмыкнул. Задумался.
— Где у вас тут телефон?
В мастерской директор Всекохудожника имел только маленькую конторку, отгороженную фанерными щитами. Художники, канительщицы, обшивавшие знамена, несколько человек военных, приехавших с генералом, все притихли. Трещал телефонный диск, стучал рычаг, раздавались крики:
— Кремль! Кремль!
В Кремле была своя телефонная сеть. Не имея кремлевской «вертушки», соединиться почти нельзя. Только имя Щербакова, его властные грубоватые окрики и какой-то условный магический номер помогли ему пробиться через сложную систему коммутаторов и соединиться… впервые в жизни я видел человека, который запросто разговаривал с божеством по телефону.
— …насчет знамен, Иосиф Виссарионович. Они готовы… Да, конечно, как было сказано — за родину, за Сталина… Может, оставить так? Художники не успеют сегодня… К утру? А вы поедете? Нет?.. Ехать мне одному?.. Хорошо. Так и сделаем… Есть. Так и сделаем. Есть.
Положив трубку, генерал облокотился на стол. Ладонью потер лоб. Тяжело отодвинул кресло, поднялся. В сдвинутой на затылок серой папахе вышел в залу.
— Небольшая переделка, — сказал он, обращаясь к директору. — Немного, всего на одной стороне. И чтобы к утру готово было. Что? Полукругом — крупно, широко — расположите: За Родину! Нет, нет, только это… одно… За Родину!
Тонкие хромовые сапоги, скрипя, вынесли папаху я шубу из залы. В мастерской стояла тишина, как над раскрытой могилой, в которую только-что опустили гроб. Юхнов, прикусив губу, удерживал смех. У всех животы распирало от смеха. Мы скользнули в вестибюль, рванули дверь на улицу. Из глоток вырвался неудержимый, клокочущий хохот. По отлогому скату улицы полз, шурша, и попался под ноги Юхнову лоскут бумаги. Юхнов наступил и только тогда мы заметили, что это — половинка разодранного портрета Сталина. Наступили оба тяжелыми, окованными железом солдатскими сапогами и растоптали лицо идола.
Вечером мы пригнали на фабричный двор табун машин. Началась погрузка. В кузове грузовика, укладывая мины, Юхнов похохатывал, вспоминая катастрофу со знаменами. Когда нагруженная машина отъехала, он вытер рукавом потный лоб и спросил:
— Тебе, Михалыч, так и не удалось никого из своих повидать?
— Жду, должны сюда приехать.
Вечером, когда я позвонил, Даша только пришла из госпиталя. Она обрадовалась. Прижав ладонью трубку, крикнула что-то из коридора в комнату. Пообещала:
— Приедем, сейчас приедем…
Даша — я знал — не хотела оставаться в Москве. В июле ее мобилизовали на оборонительные работы. На Ламе она. копала противотанковые рвы, тянула колючую проволоку. Попадала под бомбежки, даже артиллерийские обстрелы. В августе была ранена. Крохотным осколком повредило глаз. Полтора месяца пролежала в глазной клинике акад. Авербаха. Операция сошла удачно, глаз удалось спасти. Только она вышла из больницы, ей выпало много хлопот. На Москву по ночам налетали немецкие бомбардировщики: приходилось нести дежурства, сидеть на крыше и отбрасывать на асфальт пышущие огнем зажигательные бомбы, которые немцы кассетами высыпали над городом. Днями надо было ходить в университет: он отправлялся в Ашхабад, и всех студентов, оказавшихся в наличии в Москве, вызывали помогать упаковывать библиотеки, драгоценные коллекции, инструментарий. Ко всему, старшая сестра, муж которой, артиллерийский инженер, воевал на фронте, везла целый детский дом, сотен восемь ребятишек, в Вятку; Даша помогала ей в сборах, погрузке, отправке этого крикливого, разноголосого, плачущего и поющего хозяйства.
На Коровьем валу Даша имела комнатку. Вместе с ней жила ее подруга, Литли Лопатина. Литли была внучка Германа Лопатина. Она родилась в Генуе. В 1927 году приехала с матерью в Россию. В эмигрантских кругах она росла в Италии, к эмигрантским кругам прибилась и в Москве. Подружилась с Джованни Джерманетто, Луиджи Поляно, наконец, с самим Эрколи, ныне — Пальмиро Тольятти. Эрколи устроил ее на работу в Коминтерн. В те дни она занималась радиоперехватом: ночами слушала итальянские передачи и к утру составляла сводку для Эрколи. Литли была против того, чтобы Даша эвакуировалась: «Оставайся, мы будем драться на баррикадах!». При Коминтерне составился интернациональный отряд — оборонять Москву, колыбель мировой революции. Бойцы интернационального отряда собирались на Страстном бульваре, копали в песке стредковые ячейки, перебегали, ползали, рассыпались цепью, кричали «hourra». Ночами подруги пускались в споры. Даша говорила, что если все едут в эвакуацию, то и она поедет. Литли в темноте, подымая от подушки голову, кричала о дашиной безидейности и беспринципности. Даша отвечала смеясь, без злобы: «Вот и хорошо, что беспринципная… будем спать!..»
В воскресенье 5-го октября, как раз перед боевой тревогой, Даша приезжала ко мне на свидание в Болшево. Грустно-весело рассказывала про ночные споры и под конец сказала:
— Так устала, так устала… Уехать бы скорее к чорту на кулички! В Ашхабад, в Дюшамбе, на Памир… под Крышу Мира!
На складской платформе, наполовину очищенной от мин, появился вахтер и сказал, что меня ожидают две гражданки. То, что Даша не уехала, а осталась в Москве, я приписал влиянию Литли. «Интересно послушать, — подумал я, — что скажет Литли о московских делах сегодня». Потому что с кем другим могла приехать Даша?
В тускло освещенном коридоре я издалека увидел дашину «гномку», клетчатый пушистый башлычек. Даша с легким смехом подбежала и, жмурясь, обняла. Откинувшись, не снимая рук с плеч, с шершавой шинели, посмотрела на меня безмолвно и улыбчиво. Башлычек, как нельзя лучше, шел Даше: лицо в пушистом обрамлении принимало детский ласково-простодушный вид и оттого новую прелесть приобретали недетски-спелые губы и темные блестящие глаза. По надбровью просекался тонкий розовый шрамик, но он не был сильно заметен, терялся в тени крупных каштановых локонов, выбивавшихся из-под башлычка.
— Ты не догадывался, кого я привезу к тебе? — спросила Даша.
Возле перегородки, наполовину стеклянной, стояла девушка. Нет, не Литли. Она сдержанно улыбалась, чуть обнажив голубоватую подковку зубов. Боже мой! Волна чего-то легкого, светлого и немного щемящего поднялась во мне, подкатила к сердцу.
— Воротничек!
Девушка протянула узкую руку в перчатке и, пролепетав сперва что-то глазами, живо повторила:
— Воротничек…
Даша толкнула меня под локоть:
— Ее зовут Ольга.
— Ольга Магерина, — одновременно сказала девушка.
Взвешивая ее маленькую руку в синей нитяной перчатке, я смеялся от удовольствия:
— Магерина… Оля, значит? Вот так неожиданность… Воротничек!
В начале лета, за две-три недели перед войной, я занимался днями в бывшей Румянцевской библиотеке, ныне «Ленинке». Над Москвой, по синеве, еще не потемневшей, плыли весенние белогрудые облака. Перепадали дожди. На мокром солнце блестел за окном зеленый скат холма, на котором стояло старинное, в колоннах, здание библиотеки, внизу — лиловый асфальт Моховой улицы, крыши домов, а за ними зубчатая кромка стены, квадратная Кутафьевская башня. Дни были в солнечных пятнах и яркой зелени, мне же предстояло проходить нескончаемую, монотонную, в сплошном сером цвете, пустыню науки, именуемой «Основами марксизма-ленинизма». Передо мною лежала книга Берии «К вопросу о зарождении большевистских организаций в Закавказье», но я читал ее только глазами, подремывая и скучая. Очнувшись, увидел по другую сторону стола, напротив, девушку. В глаза мне ударила золотая пыльца волос, взвихренных на склоненной макушке. Неведомо куда отлетели «большевистские организации». Девушка была в закрытом темно-синем платье с кружевным воротничком. Через низко припавшую к книге голову виднелся выгиб спины, по которому сбегали кругленькие, обшитые синим пуговицы. Перевертывая освещенную солнцем страницу, она подняла лицо и посмотрела на меня, как на пустое место. Навстречу ей я метнулся взглядом, но она тотчас склонилась, замкнулась в книгу. Непонятно почему, я резко встал, собрал и сдал на кафедру книги и, унося в памяти неподвижные — большие, серые — глаза, поехал в институт, в Сокольники. Вместо института долго бродил по сокольническому лесу и что-то бормотал из Пастернака, кажется:
Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,
У которой суставы в запястьях хрустят,
С той, что пальцы ломает и бросить не хочет,
У которой гостят и гостят и грустят.
Несколько дней потом искал встречи с девушкой в белом кружевном воротничке. Должно быть, она сдавала экзамены и не приходила в «Ленинку». Даша посмеивалась над моими огорчениями: