Юрий Слепухин - Ничего кроме надежды
Пока шла выдача инструмента (ею ведал тот же сторож), он пригласил в контору всех пятерых капо. Начальник охраны уже объяснил ему, что русские работают под руководством своих бригадиров, которых здесь называют по-лагерному «капо», хотя никаких полномочий они формально не имеют – просто более опытные рабочие, умеющие к тому же худо-бедно объясняться по-немецки, так что практически все контакты осуществляются через них. Они уж сами смотрят, кого куда поставить, чтобы дело шло.
Пятеро вошли, кучкой стали у дверей – трое пожилых, двое помоложе. Болховитинов хотел было пригласить их садиться, но запоздало сообразил, что в конторе всего три стула.
– Да, – сказал он, выбираясь из-за тесно придвинутого к стене кульмана, – сесть-то, оказывается, негде – этого я не предусмотрел. Ну ничего! Я ведь просто хотел познакомиться – дело в том, что герр Енке получил повестку, его забирают в армию, так что вместо него теперь буду я. Ну-с, зовут меня Кириллом Андреевичем, по фамилии Болховитинов. Как вы, наверное, уже могли догадаться, я русский – родился в России, на Орловщине, но в детстве по не зависевшим от меня обстоятельствам оказался за границей. А ваши имена-отчества я сейчас запишу – иначе просто не запомнить с первого раза... Прошу вас!
Стоявший с краю пожал плечами, переложил шапку из правой руки в левую.
– Ну, Тимофей я, по батюшке – Кузьмич, – сказал он, кашлянув. – Фамилию тоже говорить?
– Это потом, Тимофей Кузьмич, пока просто для знакомства...
Записав всех на листок настольного календаря, Болховитинов вернулся на середину комнаты и, крепко сцепив за спиной пальцы, обвел взглядом пятерых капо – те стояли с замкнутыми, ничего не выражающими лицами.
– Ну что ж, – сказал он весело, – надеюсь, мы с вами сработаемся без каких-либо конфликтов. Я, со своей стороны, постараюсь сделать все, чтобы облегчить вам... это временное положение. Если есть ко мне какие-нибудь вопросы – прошу вас.
Пятеро молчали отчужденно, потом тот же Тимофей Кузьмич опять кашлянул и переступил с ноги на ногу.
– Вы вот сказали: облегчить постараетесь. Это в каком же, примерно, смысле? Насчет харчей, что ли, или чтобы работать не по десять часов?
– Боюсь, вы меня не совсем поняли! Произвольно менять общие правила или нормы я не могу, это не в моей власти. Я имел в виду другое – ну, чисто человеческие отношения, что ли! По правде сказать, ничего конкретного мне сейчас в голову не приходит, но я уверен, у нас не может не найтись каких-то общих... точек соприкосновения, что ли. В конце концов, мы ведь русские люди, – простите, вы что-то сказали?
– Я сказал, – капо помоложе, назвавшийся Борисом Васильевичем, смотрел на него враждебно, – что мы люди советские, и нечего тут тень на плетень наводить.
– Естественно, советские, – согласился Болховитинов, – кто же это оспаривает, но разве вы перестали быть русскими? Надеюсь, этого никогда не случится. Ну что ж – вот, собственно, и все, что я хотел сказать... для начала. У нас с вами еще будет много возможностей поговорить о чем угодно, а сейчас давайте тогда пройдем на площадку – покажете мне, что там с этой эстакадой. Идите, я вас догоню.
Капо вышли, он стал переодеваться в рабочее – натянул принесенный с собой толстый свитер, влез в комбинезон. Защитная каска из армированного бакелита лежала на столе, он посадил ее на голову и задумался, барабаня пальцами. Он был недоволен собой – понятно, первый блин комом, но все же... Как-то иначе надо было, совсем иначе. Но как?
Глава седьмая
Возможность побывать в Энске представилась Дежневу лишь спустя две недели после освобождения города, когда полк был наконец отведен в тыл для отдыха и восполнения потерь, понесенных в тяжелых боях под Звенигородкой. Приехал он в середине дня, на Челюскинскую заходить не стал, хотя мать в последнем письме и просила его, если доведется, навестить Старый форштадт. А чего там навещать? Скорее всего, матери просто хотелось, чтобы соседки (кто уцелел) убедились, что непутевый Сережка Дежнев «вышел в люди», стал офицером – да еще при погонах, словно старорежимный какой-нибудь дворянин.
Комендатура, где ему отметили командировочное предписание, разместилась на проспекте Фрунзе, неподалеку от парка. Эта часть города выглядела мало пострадавшей, развалины – старые, двухгодичной давности – начались только за площадью Урицкого. Точнее, уже на самой площади, где от громадного здания треста Электромонтаж остались одни присыпанные снежком железобетонные торосы. Дежнев давно слышал от встреченного на фронте земляка, что центр города немцы разбомбили еще тогда, в августе сорок первого.
Ночью мело, но сегодня с утра прояснилось, стало морозить, в разрывах между снеговыми тучами льдисто засветилось над развалинами студеное бледно-голубое небо. А развалины высились вокруг в застывшем безмолвии – плоские пустые фасады, за которыми не было ничего, бесформенные холмы, торчащие из-под снега ржавые швеллера, куски внутренних стен с висящими на погнутых трубах батареями отопления. На выщербленном крупными осколками брандмауэре, оставшемся от трех-или четырехэтажного дома, можно еще было прочитать рекламу Госстраха.
Снег был нетронут – в этом районе люди не жили уже давно. От тишины и безлюдья Дежневу стало не по себе: остановившись и прислушавшись, он машинальным движением протянул руку к пистолету – носил его не по-уставному, а на немецкий манер: на животе слева, рукояткой вперед (а что, так действительно куда сподручнее, у фрицев и это продумано, по части оружия они мастаки, что и говорить) – и только потом, опомнившись, выругался сквозь зубы и пошел дальше, размашисто давя сапогами скрипучий снег. Нервничаешь, капитан, город-то уж две недели как наш... Хотя всякое, конечно, бывает, на этой стороне Днепра уже отмечались случаи нападения в тылу – и не немцы даже нападали, а обычно их пособники, полицаи разные, не успевшие смыться, а то и просто уголовная шпана... Немцы, те в тылу не воюют – попав в окружение малыми группами, стараются на первых порах догнать своих и прорваться, ну а если не вышло – спокойно идут в плен. Разве что, может, эсэсовцы там какие-нибудь из фанатичных...
Он шел, оглядываясь и посматривая по сторонам, с трудом распознавая знакомые когда-то здания и места. Вот здесь вроде был писчебумажный магазин – точно, два окна, он еще покупал здесь тетради в клеточку... Но где же тогда обком? Дальше, обком был дальше – следующий квартал. Потом он увидел и то, что осталось от обкома.
Осталось от него немного, но Дом комсостава напротив стоял почти нетронутый – так, во всяком случае, казалось издали. Подойдя ближе, капитан убедился в своей ошибке. Здание не обрушилось и не сгорело, но его, видно, так тряхануло, что оно едва устояло на фундаменте. Вон, даже оконные рамы к черту повырывало... хотя рамы могли потом и на дрова растащить, это вернее всего. Так или иначе, Дом комсостава был нежилым, и, видно, уже давно. Наверняка с того самого августа.
Дежнев вошел в пустую арку ворот, оглядел двор – посреди лежал на днище раскулаченный, без колес, кузов немецкой легковушки – и направился к знакомому подъезду. Лестница была завалена битым кирпичом, отвалившейся с потолков штукатуркой, перил не было, на площадке валялся высохший, как мумия, труп кошки. Капитан замедлил шаги. Зачем он сюда пришел? Ясно, что Тани здесь быть не может, кто станет жить в таких развалинах! Нечего даже было сюда идти, надо было сразу к кому-нибудь из тех, кто жил не в центре, к Володьке на Подгорный, к Людке Земцевой на Пушкинскую, к кому еще? Он попытался припомнить адреса других одноклассников – безуспешно, нет, других он так близко не знал, ну, кто там – Инка Вернадская жила, кажется, неподалеку от Земцевых – да к ней, к ней надо было прежде всего, к Людке – кто же еще может знать, как не она...
Потом он вдруг сообразил, что если Таня в городе, она должна оставить о себе весточку именно здесь, по прежнему адресу. Конечно же, все так делают! Нет, выходит, не зря его сюда потянуло... Он стал торопливо подниматься – еще один марш – окно во двор – и, добравшись до третьей площадки, сразу увидел бледную, полустершуюся надпись углем на уцелевшем куске штукатурки возле зияющего дверного проема: «Николаева живет на Пушкинской, дом 16». Сумеречный свет скупо просачивался на площадку, но он сразу увидел эти слова, выведенные крупным ученическим почерком – как она когда-то писала мелом на доске, и эти едва различимые линии ударили его с такой силой, что ему показалось – пошатнулся дом. А может быть, это он сам пошатнулся. Он стоял и смотрел, потом сделал еще несколько шагов и осторожно коснулся ладонью холодной шершавой штукатурки. Надпись была сделана давно, очень давно.
– Танюша, – сказал он хрипло, – Танюша моя родная...
И кинулся вниз по лестнице, спотыкаясь и обрушивая сапогами мусор и куски кирпичей.
Он почти бежал всю дорогу. Опять мимо руин обкома, за угол, по Коцюбинского, мимо разрушенной ограды биоинститута и дальше, дальше. Скорей, скорей! Она, наверное, ждет его уже давно, все эти две недели, ну или хотя бы письма от него ждет – интересно, как скоро налаживается почта в освобожденных местах – его-то самого она ждать не может, это понятно, откуда же ей знать, что он оказался здесь, что неправдоподобная удача привела его именно сюда, именно на этот участок фронта... Но все равно скорее! А может быть, она ходит сейчас по улицам, расспрашивает – в каждом освобожденном городе сотни женщин останавливают солдат, хватают за рукава, спрашивают: не видели ли, не слышали, не встречали... Скорее – теперь уже совсем близко!