Збигнев Сафьян - До последней крови
И он вспомнил эпизод, произошедший во время полета над Атлантическим океаном, который не забудет, наверное, никогда. Пилот, подполковник Клечиньский, сидя на корточках, держал продолговатый предмет. Это была бомба. Полковники Миткевич и Протасевич сорвались с мест, а Сикорский продолжал сидеть не шелохнувшись, и им показалось, что он ничего не заметил.
Клечиньский ловко и хладнокровно обезвредил взрыватель. Сикорский не помнит, кто из них, Миткевич или Протасевич, сказал тогда: «Чертовски здорово придумано — от нас не осталось бы и следа».
Неужели на самом деле такое могло бы случиться?
«Погиб бы слишком рано», — неожиданно подумал он и впервые после беседы с президентом решил поинтересоваться результатами расследования этого страшного покушения. Подумал: «страшного», поскольку следовало бы с самого начала обратить внимание на некоторые факты: почему бомба не была обнаружена во время предполетного осмотра самолета, в то время как Клечиньский нашел ее без особого труда; почему случайно (случайно ли?) она была найдена в самый последний момент и почему была легко обезврежена? «Подозрительность все нагнеталась, — подумал он. — А может, так и должно было быть?»
Сикорский вернулся к этому вопросу во время беседы с Ретингером. Его «неотступная тень», как Сикорский называл этого господина, которого в корне не любил, но считал незаменимым, докладывал вначале, что пишет о визите американская пресса. Он осторожно присел на краешек кресла, словно не хотел в присутствии генерала откидываться на мягкую спинку.
— Пресса прекрасная, господин премьер. Американские газеты называют вас одним из ведущих лидеров демократической Европы. — Ретингер ждал реакции Сикорского, но тот промолчал. — «Нью-Йорк сан», — продолжал он, — в статье «Сначала Германия» подчеркивает важность ваших стратегических концепций, господин премьер.
— Я объявил войну Японии, — сказал Сикорский и тут же заметил, что произнес эти слова по-театральному, что, вероятно, выглядит смешно. «Я» и «объявил»… — Хорошо… — Он резко встал. — А о чем, в сущности, вы хотели поговорить со мной?
— О беседе с помощником государственного секретаря Берли… — тихо произнес Ретингер.
— А именно?
— Берли, — Ретингер тянул слова, будто колеблясь, — высказал весьма необычное суждение. Он предсказал, в частности, что после войны Россия будет одной из крупнейших мировых держав и что мы вынуждены будем оказывать таким державам, не только России, специальные привилегии. Выразил сомнение в сохранении полного суверенитета малых государств.
— Это должно касаться и нас? — тихо спросил Сикорский.
— Этого Берли не сказал.
— Берли! Берли! Успели не только испечь блин, но уже и съесть его.
— Не понимаю, о чем вы говорите, господин премьер.
— Каково ваше мнение, господин Ретингер?
— Стоять твердо. Сикорский улыбнулся.
— Так же, как и Иден.
— Опять не понял вас, господин премьер.
— Вот что я вам скажу: у меня сложилось впечатление, что англичанам уже известно, что мы должны будем уступить. Еще не говорят об этом открыто, но уже знают и уверены, что мы уступим. Только они, — произнес Сикорский не совсем уверенно, — хотели бы уступить от нашего имени, кое-что на этом выиграть, имея эту козырную карту. Мы будем стоять твердо, твердо… — Бросил на стол спички. — Передвинуть страну, — сказал он, — как будто это воз на колесах, — страшная операция, пан Ретингер, и это недопустимо без ее согласия.
Наступило длительное и беспокойное молчание.
— Вам, господин премьер, несомненно доложат, — отважился наконец нарушить тишину Ретингер, — о результатах расследования инцидента в самолете.
— Доложат, — повторил Сикорский, как бы потеряв к этому интерес.
— Клечиньский сам пронес бомбу, господин премьер. Он принадлежит к числу офицеров-«младотурков» [39]…
— То есть, — проговорил Сикорский, — к молодым дурням из армии, которые хотели напугать меня. Напугать меня! Кто за ними стоит, пан Ретингер?
* * *— Никакой возможности взглянуть со стороны на себя, окружающих людей, войну! Торчишь среди всех, даже здесь, в посольстве, как в марширующем взводе: нельзя выходить из строя, ты часть подразделения, и вместе с ним лезешь в грязь, в воду, на мины, в ад, когда нетрудно сломать и шею, А эта дорога и ведет, кстати, через круги ада. Может, позднее назовешь это иначе, если мы, ты и я, вообще доживем до того времени.
— Много пьешь, — сказал Радван.
Да, Ева пила даже в посольстве. В шкафу, за бумагами, у нее всегда стояла бутылка коньяка, а на столе — чайные кружки. Он с удовольствием приходил к ней, чувствовал себя в ее обществе намного свободнее, чем даже с Аней. Аня любила его, но не соглашалась с его мыслями. Ева же с сочувствием относилась к его взглядам, к любой попытке их выражения; он чувствовал, что она переживает за него, и это вызывало у него признательность.
— С меня хватит, — заявила она. — Разве ты не видишь, что ничего уже нельзя сделать? Что мы попали в ловушку? Кот постоянно старается как-то поправить ситуацию, успокоить всех и не понимает, кто каждый раз портит ему игру. Медовый месяц продолжался недолго, а сейчас все разваливается, возникают все новые и новые конфликты. По вопросам гражданства, представительства, завтрашнего или вчерашнего дня… Иногда думаю, что так и должно быть, что все решено, договорено, утверждено. Ничего из этого не выйдет, никакого согласия между нами и ними не будет, они не могут, и мы не можем.
— Ты что болтаешь?!
— Мой милый мальчик, — прошептала Ева, — такие, как ты, порядочные, любимые, симпатичные, никогда ничего не поймут. — Она налила себе полстакана коньяка и начала не спеша прихлебывать его, как чай. — Иногда мне кажется, что я лучше понимаю эту страну, чем те, кто был в лагерях. Не потому, что они ослеплены ненавистью, а потому, что все время думают, что можно играть, давить, заставлять идти на компромиссы. Но это неправда.
— И так считает Верховный?
— Конечно. Но это неправда, — твердо повторила она. — Здесь идет игра под названием «Все или ничего», тут нет никакой торговли. Уступишь, тогда есть еще какой-то шанс, но уступить надо полностью, сдаться на милость победителя, отказавшись от всех своих надежд…
— Ты действительно пьяна.
— Конечно, пьяна. — И тут же перешла на другую тему: — О чем тут можно писать, в нашем чудесном посольском органе? Тебя это не интересует? Я понимаю, конечно, что тебя интересует совсем другое, точнее, кто-то другой… Да, у меня для тебя кое-что есть. Наш чудесный штаб, не знаю, почему это попало ко мне, не желает, чтобы ему присылали тонны советских пропагандистских материалов. Поскольку Советы поставляют нам по списку брошюры, плакаты, популярные лекции… так же как и в советские дивизии.
— И это мешает штабу?
Ева взглянула на него с нескрываемым беспокойством.
— Видно, мешает. Неужели ты не понимаешь? Может, они боятся, что эти материалы по ошибке раздадут солдатам.
Радван пожал плечами.
— В любом случае доложи Высоконьскому и дай ему эту бумагу, пусть он сам решает. — Ева отставила стакан и перевернула его вверх дном. — Не буду больше пить… А ты, однако, меняешься, — вдруг сказала она.
— Что ты имеешь в виду?
— Постепенно становишься другим. Сам не замечаешь, но это видно по тому, как ты пожимаешь плечами, иронически бросаешь слова и сомневаешься. Жаль, и боюсь я за тебя, — сказала Ева тихо.
— Шутишь.
— И не думаю, — вздохнула она. — Просто… — махнула рукой. — Что нового у коммунистов?
Радван весь напрягся. Поглядел в окно — падал мокрый снег; ему казалось, что минуту назад светило весеннее солнце.
— Понятия не имею. — И добавил, может, вопреки своей воле: — Ни они, ни я не горим желанием быть в более близких отношениях. Думаю, им тоже нелегко.
— «Тоже нелегко», — повторила Ева. — Значит, уже проводишь знак равенства — они и мы, как будто два одинаковых предложения… Слушай, Стефан, не мог бы ты влюбиться хоть в меня, что ли?
— Как мне ни жаль…
— У меня уже неприятности, а тебя они ждут впереди.
— Но…
— Подожди… Я не хочу тебя пугать, ты действительно ничего не понимаешь. — Она приблизилась к нему. — Послушай, подай рапорт с просьбой перевести в другое место, и сделай это немедленно.
— Я делать не буду.
— Ты, — сказала она нежно, — наивный парень, у тебя нет ни когтей Высоконьского, ни зубов коммунистов, да ты еще к тому же и без головы. Только и слышишь от тебя: верность Польше, верность приказу…
— Ты относишься ко мне как к ребенку.
— Я люблю тебя, — сказала она. — А она тебя любит?
— Наверное, — серьезно проговорил Радван.
— А у нее есть голова… — Ева плеснула в стакан коньяку. — Убирайся-ка ты лучше, парень, из России, с ней или без нее, на фронте будешь в большей безопасности. — Она отпила из стакана. — Я знаю, что мне тебя не убедить, но на ее бы месте…