Николай Внуков - Наша восемнадцатая осень
— Кому сдать пленного? — спросил я часового у входа.
— Ты где его подхватил? — удивленно спросил часовой, уставившись на немца.
— На передовой.
— Вот черт! — восхищенно сказал часовой. — Ты из какой части?
— Из взвода сержанта Цыбенко. Пехотный резерв.
— Товарищ майор, «языка» привели с переднего, — доложил часовой в окно.
Майор поставил кружку на подоконник.
— Давайте сюда.
Я ввел немца в просторную комнату, в которой раньше был класс. На стене еще сохранилась черная доска, и даже на лоточке для мела лежала ссохшаяся белая тряпка. Учительский стол был завален какими-то папками и бумагами.
— Где сопроводительная? — отрывисто и не глядя на меня спросил майор.
— А… никакой сопроводительной мне не дали, товарищ майор. Просто приказали вести.
— Черт знает что! — сказал майор. — Арефьев! — крикнул он в окно. — Переводчика сюда. Живо!
Он сел за стол и стал разглядывать пленного. Немец стоял у доски, опустив руки по швам, и, отвернув лицо от майора, уставился на какую-то точку в стене. Казалось, ничто его уже не интересует; ни человек, который находился перед ним, ни дальнейшая судьба, ни сама жизнь. Он как бы весь ушел сам в себя, даже в глазах не осталось намека на движение мысли, Они застыли, не мигая, как две стекляшки. От этого оставалось какое-то тягостное впечатление.
— Товарищ майор, разрешите идти? — попросил я.
Майор ничего не ответил, даже как будто не услышал вопроса. Пришел переводчик с двумя сержантскими треугольничками в петличках, придвинул еще один стул к столу, сел. Потом в класс вошли какие-то офицеры в рыжих, выгоревших гимнастерках. Майор развернул на столе топографическую карту и сказал переводчику:
— Начнем.
Переводчик вынул из планшета лист бумаги и карандаш и сказал пленному:
— Неер коммен.
Немец подошел к столу.
— Ирэ фамилиен, наме? — спросил переводчик.
Пленный молчал.
— Загэн из ди нумер ирэ абтайлюнг?
— Цвайундфюнфцихь рэгиментс инфантери. Зюдгруппэ.
Я отошел к двери.
— Слышь, ты откуда родом? — тронул меня за локоть часовой, заглядывавший в комнату.
— Я? Из Нальчика. А что?
— Да так… — сказал часовой. — Я вот из Крымской. По второму году служу, а земляков не встречал ни разу. Сам фрица поймал?
— Нет. Наш взводный его прихватил где-то. Во время боя.
— Отвоевался фашист, — сказал часовой.
…Офицеры у стола разбирают какие-то документы, отобранные у пленного, Майор передает переводчику небольшой листок плотной бумаги и водонепроницаемый конверт из тонкой парусины.
— Что это такое?
Переводчик вглядывается в текст, напечатанный на листке, и вдруг встает.
— Это стоит послушать всем, товарищи. Мне лично подобная штука попадает в руки второй раз. Так называемый «Ериннерхайт фюр дойчен зольдатен». Знаменательный документик. — Он начинает громко читать:
Памятка немецкому солдату.ПОМНИ И ВЫПОЛНЯЙ.
У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского. Не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай! Этим самым ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семьи и прославишь себя навеки. Помни это каждый час, каждую минуту, каждую секунду. Убивай!
Кончив чтение, переводчик несколько мгновений в упор смотрит на пленного, будто хочет увидеть на его лице раскаяние или страх. Пленный вздергивает голову. Глаза его оживают, По губам скользит что-то вроде улыбки.
— Дас ист дер кампф умс дазайн! — говорит он, словно бросая вызов майору, переводчику и офицерам. — Хайль Гитлер!
Несколько секунд все молчат.
— Вот так, товарищи, — говорит переводчик, бросая на стол памятку. — «Дер кампф умс дазайн». Борьба за существование, Выходит, мы мешаем им жить. Поэтому — никакой жалости. Ни сердца, ни нервов. Только убивай!
— Гнида! — говорит часовой. — Я бы его сейчас самого на мушку…
По улице грохочет бронетранспортер. Вздрагивает пол. Тонко звякают стекла в окне.
— Отвоевался… — повторяет часовой. — А ты чего карабин-то на боевом взводе носишь?
Переводчик открывает парусиновый конверт, вынимает из него какие-то фотографии.
— Его семья. Жена, сын, дочь…
— …За весь год ни одного земляка, — тоскует часовой. — Из Славянской были ребята, из Темрюка, из Абинской… Даже из Гайдука двух встретил. А вот из Крымской… будто на смех… — Он протягивает мне кожаный кисет с черным витым шнурком. — Закури, браток. Отличный самосад. За душу хватает.
Я скручиваю цигарку.
От самосада в желудке все сжимается. Хочется пить. Несколько раз затянувшись, я выбрасываю окурок за дверь.
По улице пробегают солдаты в полной походной выкладке. Любопытно, куда это они? Что происходит в станице? Почему такое напряжение?
Майор нетерпеливо смотрит в окно. Пленного теперь допрашивает высокий лейтенант с усиками. Но на каждый вопрос переводчика эсэсовец только пожимает плечами и молчит или бросает короткое: «Никс вайс».
Мимо школы проносится сразу три бронетранспортера. Улица заволакивается синим чадом.
Входит солдат с петличками службы связи и передает майору какой-то листок, Майор пробегает его глазами.
— Заканчивайте, — говорит он офицерам и переводчику. — Приказ по дивизии. Сейчас передислоцируемся на Дарг-Кох. Противник прорвал нашу оборону в районе Чиколы и развивает наступление на Шакаево и Ардон.
Он сворачивает карту и поднимается из-за стола.
— Товарищ майор, разрешите идти, — говорю я. — Мне в часть пора.
Начштаба смотрит на меня, вспоминая.
— А, конвоир! — говорит он. — Отправляйтесь. Отправляйтесь немедленно!
Он пишет расписку на пленного, потом сразу же забывает обо мне.
— Арефьев! — кричит он. — Сейчас подойдет машина, поможете грузиться. И пристройте где-нибудь в кузове «языка». Будете сопровождать его в штаб дивизии.
— Слушаюсь! — отвечает часовой.
…И опять я шагаю по дороге, только теперь в обратную сторону, Для немца война кончилась. А я только сегодня все начинаю. Я всего только день на переднем крае, и за этот день произошло столько событий…
Вечер. Солнце сидит на самой кромке Сунженского хребта. Через несколько минут оно свалится за горы, и наступят синие прохладные сумерки. Сумерки первых суток моей войны.
Кажется, все в штабе отнеслись ко мне, как к новичку, еще не нюхавшему настоящего боя. Неужели так заметно, что я недавно на фронте? Ведь гимнастерка у меня выгорела еще на ученьях в гарнизоне и успела прорваться в нескольких местах. Сапоги порыжели и заскорузли от пыли. Ремень потерся. Покрылось царапинами и светлыми проплешинами ложе карабина. Вот только на лице, наверное, нет того выражения спокойной суровости, какое я замечал у старых фронтовиков. Несолидное у меня лицо. Мальчишеское…
У водоразборной колонки пусто — ни грузовиков, ни солдат. Кажется, вся станица вымерла.
День ушел наконец, оставив после себя на краю неба узкую красноватую полоску зари. Пространство вокруг стало тесным. Приблизился горизонт. Там, за синей его чертой, рокочут моторы и тяжело вздыхает земля. Я прислушиваюсь. Неужели фашисты опять атакуют?
Нет, это где-то слева, за горами. Наверное, там, где Чикола…
…Используя свое количественное превосходство, противник 25 сентября передовыми батальонами 13-й танковой дивизии завязал бои за Эльхотово. Вражеские танки двигались двумя группами по 5–6 машин, за ними наступала пехота. Наши войска огнем противотанковой артиллерии и меткими залпами «катюш» отбили в этот день все атаки противника, сохранив за собой первоначальный рубеж…
(Из сводки штаба 37-й армии Северо-Кавказского фронта)8
— А ночью воны не воюють, — сказал сержант. — Я ще ни разу не бачив, щоб ганцы наступали ночью, Ночью воны тильки стреляють для успокоения души та люстры подвешивають, щоб у темноте к ним никто, не дай боже, не сунулся. Зато утречком снова пойдут. Як по расписанию.
Люстрами Цыбенко называет осветительные ракеты, которые высоко в воздухе выпускают маленький шелковый парашютик. К нему подвешена медленно горящая свеча из какого-то порохового состава. Свет ее настолько ярок, что, по словам сержанта, иголку на земле можно найти, А из парашютиков получаются отличные носовые платки.
Мы сидим на краю окопа, отдыхаем после разгрузки машин. Пока я отводил немца в станицу, ребята, оказывается, углубили ячейки, кое-где соединили их ходами сообщения. Для усиления нашего фланга оборудовали позиции еще для двух противотанковых пушек. Пушки уже стояли на своих новых местах. Одна из них — недалеко от сгоревшего танка, позади нашей ячейки.