Владимир Корнилов - Годины
На подгибающихся ногах доволочив борону до края последней полосы, Васенка отбросила лямку, распрямилась, оттягивая прилипшее к телу платье, и, платьем опахивая разгоряченное потное тело, подумала с усталой удовлетворенностью, что завтра можно засылать на это поле севцов. Она уже прикинула поручить это завершающее общий труд дело Феде-Носу, одному из четырех семигорских мужиков, оказавшихся не на войне, по возрасту обойденных даже трудповинностью. Почему-то именно к старому Феде она испытывала безотчетное доверие, хотя Федя-Нос ни по внешности, ни по характеру не был похож на покойного и посейчас так нужного ей Ивана Митрофановича.
Оглядев пробороненную, не очень-то ровную открытость поля, она перевела взгляд на видимое за низкой лесной порослью, что укоренилось на меже, другое, еще большее поле, наполовину расковырянное плугом, и к ее лицу, без того притомленному, добавилось озабоченности. Она вспомнила разговор в райкоме, у Кобликовой Доры. Слова Доры о железной, прямо-таки стальной необходимости закончить пахоту и сев в ближайшие три дня не очень-то добавили Васенке бодрости — слишком ясно виделся разрыв между необходимостью и возможностями семигорского колхоза. И тогда, в райкоме, и теперь чувствовала она беспокойство. Нет, не перед устрашающим взглядом требовательной Доры — беспокойство она чувствовала от своей, всегда живой совести, которая не давала ей забыть о войне, идущей так далеко от Семигорья и так близко от ее сердца. Она понимала, что одно, даже удачно сделанное дело — это еще малость. Это такая малость — хлеб с одного поля, — что до солдат этот их хлеб может просто не дойти. И такая ли важность для войны, для солдат, что хлеб на этом поле взойдет от последних бабьих сил, на поту, на слезах, на безголосой тоске вдов и детишек, в одинокости оставленных у земли?! Важность в том, чтобы хлеб был…
«Всё одно — надо, — думала Васенка, глядя на то, другое, только наполовину паханное поле. — Эту половину до тёмок и оборонуем. Так и скажу: надо, мол, девки».
Баб будто кнутом стегнули: заголосили все разом, замахали руками, когда услышали о другом поле. Маруся Петракова так даже одной рукой махнуть не осилила: подняла из муравы испачканное землей лицо, маленькое, с большими, как будто навсегда испуганными, глазами, не сказала — выдохнула:
— Всё, Васена. Силов нету. Завтра разве на корячках из дома выползу.
Васенка сама видела: обессилели бабы. И, смиряя свое беспокойство за многие еще не сделанные дела, за неостановимое солнышко, все ниже клонившееся к мохнатой загороди бора, и жалея всех баб вместе и каждую в отдельности, сказала голосом, в котором больше было участия, чем строгости:
— Ладно, девки, Отложим до утречка. Но завтра хоть на корячках, хоть ползком, но второе поле пробороним…
2Васенка почти не спала ночь, полную шорохов, возни, птичьих кликов, слышных в раскрытое окно с залитых половодьем лугов; различала и утиный кряк, и тонкий долгий посвист куличков, и возбужденный говор гусей, учуявших с высоты милую им землю. Весна всегда тихо радовала ее общей напористой суматохой жизни, исходящей отовсюду: и от самой земли, и от затеплевших небес, и от проясненных людских глаз; слушая весеннюю ночь, она досадовала на себя за то, что в ее обеспокоенную заботами душу прорывались всякие памятные ненужности, которые она силилась сейчас не помнить.
Натуга на пашне не обошлась и для Васенки. Ноги-руки, налитые тяжестью, были как в болезни: чуть пошевелишься — прокалывает с живота до спины, плечи крутит в жгуты. И все же, сомкнув плотно губы, чтобы случаем не простонать, не разбудить Женю, по давней привычке стелившую себе постель на печи, и не потревожить Лариску, приткнувшуюся к боку, и Ваню-Рыжика, устроенного на широкой лавке в лучшем углу дома, и Машеньку, вовсе отбившуюся от Капитолины, она неслышно ворочалась со спины на бок и обратно, болями тела заглушая гомонившую за окном весну. Приподнявшись на локте, она осторожно подвинула к стенке Лариску, подсунула под голову ей угол подушки, сама легла повыше, нашла наконец нужное положение, ушла мыслями в трудные и необходимые утренние заботы. Главным ее беспокойством была забота допахать и проборонить второе и еще одно, тоже большое, поле. Не только умом она понимала, каждую минуту жизни чувствовала, как нужен тот хлеб, который, кроме них, некому ныне посеять и собрать,— нужен всем: и городу, и ребятишкам, и бабам в деревнях, но прежде всего — войне, солдатам, наконец-то погнавшим врага от Волги, за Дон, до самой Украины. Украину Васенка не представляла, не ведала, что там за люди, какая там земля,— так уж получилось, что нигде она не была дальше зареченского города, который и был центром их района. Но войну представляла. Война была для нее близко, она как будто слышала ее, а в зимние ночи, когда от забот случалась бессонница, ясно видела полыхающее по фронту пламя. До того ясно, что даже чувствовала лицом жар горящей земли и с болью глядела, как пламень охватывал бегущих солдат, и солдаты горели, как молодые сосенки в лесном пожаре, и пепел вместе с черным дымом поднимался в небо, летел под облаками и оттуда, сверху, падал на города, на деревни в руки баб неживыми листками похоронок. И черные листки, летевшие оттуда, с горячих полей войны, заживо подкашивали баб, навек сиротили ни в чем не виноватых ребятишек, саму землю, тоже ни в чем не виноватую. В думках о войне Васенке часто виделась та большая волжская баржа, зачаленная к дебаркадеру, которая увозила к войне семигорских и других окрестных мужиков. Видела на барже и Макара в той чудной кепочке. И, как в яви, опять дивилась незнаемой прежде кепке Макара, глядела с пристальностью в его косящие, как у коня, глаза. Даже в ночи, не под чужими взглядами, стыдилась она того, что видится ей не Леонид Иванович, а Макар, и, стыдясь грешности своего сердца, заставляла себя думать не о своей, а о той общей беде, в которой горевала вся Россия. Думала она о России и снова — в который раз! — ужасалась той огромной барже, которая такое великое множество мужиков оторвала от земли. И забота о том, как управиться с полями, уж не со всеми — хотя бы на самой родивой земле,— управиться теми бабьими силами, что оставила война Семигорью, не давала ей спать. И опять мысли ее скатывались к Макару, и уже не со своей, от сердца идущей тоской, а с председательской озабоченностью она думала: «На денек бы Макарушку в Семигорье. Хотя б на утречко! Нашелся бы, отладил бы нам какую-никакую машину. И управились бы, в самую пору управились бы с заботой…» Васенка в суровости сжимала губы, думала, что так бы оно и было, возвернись Макар в село: встретила бы она его только так, как председатель встречает механика…
Пристроилась Васенка на подушке, ушла в думы, а тело и в удобстве заломило. Повернулась на правый бок — не лежится, повернулась на левый — тяжко; опять примостилась на спине, закинула руку за голову, даже дыхание придержала, перетерпливая идущую по телу ломоту. В самое это время и послышался хриплый шепот Жени:
— Что, Васка, неровно дышишь? От весны, что ль, распалилась?..
Васенка, напугавшись, что Женя подумала бог знает что, собралась с силой, ровным тихим голосом ответила:
— Заботы голову заботят. Боюсь, Женя, не спроворим мы с севом…
Она слышала, как Женя возилась, слезая с печи, прошлепала босыми ногами по полу, потеснив Васенку, села на край постели. В светлом проеме открытого окна хорошо прорисовывались крупные, почти мужичьи черты ее лица, волосы, заброшенные назад, худая темная шея над серой просторной рубахой, в которой она всегда спала. Потомившись в молчании, Женя охватила свои угловатые плечи руками, будто себя обогревая, сказала напрямки:
— И мне видать — не осилим. Бабы два дни в борозде — не кобылы. Вот что, добрая наша председательша: добудешь две бочки керосину — вспашу и отбороню тебе полтора поля…
Васенка хотела бы поверить, да не поверила, — видать, замечталась на печи верная, заводная на всякую диковинку подружка! Сказала с прощающим вздохом:
— Мечтала и я, Женечка, о такой силе. Да вся наша мечтанка — те же бабьи руки да то же наше терпение. Ничегошеньки другого не осталось!..
— Сказала, значит, смогу! — рассердилась Женя. — Не на гулянья, чай, утекла. В эмтеэсе, считай, третью неделю ковыряюсь. С миру по железке — старому колесничку на жизнь! Завела старичка. Гудёт!.. Доставай керосин — пахота будет.
Васенка скинула с постели ноги, ткнулась лицом в жилистую, теплую шею Жени:
— Ну, что бы я без тебя делала, выручалочка ты наша. И крышей поделилась, и обогреваешь. И дух крепишь…
— Полно тебе, Васка. Еще пойдешь икону с меня заказывать! — Женя хотела погладить Васенку, но застеснялась, только подбила неумело ее мягкие, спадающие на спину волосы, сказала сурово:
— Керосин, керосин добывай!..
— Добуду, Женечка. Добуду! Быть того не может, чтобы на такую нужду люди не откликнулись!..