Борис Подопригора - Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник)
Что-то подсказало Борису, что запихнули его в этот каменно-земляной мешок надолго. И, как говорится, предчувствия его не обманули. В этом склепе его держали больше двух суток. Эта камера в крепости выполняла функции штрафного изолятора и своеобразного карантина. Позже Глинский выяснил, что так поступали со всеми «новичками» – по требованию американских советников, которые пытались изучать и «пробивать» вновь поступивших пленных по своим каналам.
Эти первые двое суток в крепости оказались самыми тяжёлыми. Вколотый Борису наркотик подействовал быстро, и перед его глазами поплыл какой-то желтоватый туман. Заснуть по-настоящему не получалось, но и бодрствованием назвать состояние Глинского было нельзя – он всё время проваливался в полузабытье, в котором ему мерещились какие-то тени и голоса. И первым, кого он увидел в этих своих видениях, был, разумеется, тот самый убитый зеленоглазый «англичанин». Покойник не пытался что-то сказать или сделать, он просто молча смотрел своими выпуклыми глазами и еле заметно улыбался… Пот прошибал Бориса от этого взгляда, и, выныривая из полудремы-полузабытья, он подолгу не мог отдышаться… Тем более что в этом склепе действительно не хватало воздуха.
Чуть легче стало только на вторые сутки, если в атмосфере собственных испражнений вообще могло полегчать. Просто действие наркотика закончилось, и видения с голосами пропали. Перед тем как провалиться в нормальный, не наполненный тенями сон, Глинский успел подумать: «Ну, начало вроде бы не завалил… Если мне ничего не кажется…»
3Он не знал, сколько часов проспал, но разбудили его ночью и выгнали на разгрузку длинных плоских ящиков, обернутых брезентом. Скорее всего, в этих ящиках были ПЗРК, но маркировок на брезенте не было, а задавать «нетактичные» вопросы охране Глинский не стал. У них, у охранников, на все вопросы ответ один – удар плёткой.
Ящики разгружали в основном пленные афганцы, большинство из которых уже опустились совсем до скотского состояния и даже уже не могли членораздельно говорить. Это, правда, касалось в основном солдат-дехкан. Они даже вшей ели.
Бывшие офицеры армии ДРА держались получше, но… тоже, честно говоря, представляли собой достаточно плачевное зрелище. Ослабевшие сильно – у многих уже повыпадали зубы…
И во время этих ночных работ Борис увидел первого шурави – обросшего, в невероятно грязных лохмотьях, но с узнаваемо славянскими чертами лица. Но кто он по фамилии – по судьбе, узнать было невозможно. Пленник тоже вроде бы заметил Глинского, но его мутные, гноящиеся глаза никакого интереса не выказывали. Этот шурави даже не кивнул. «Неужто они всех всегда на наркоте держат?» Засмотревшегося на соотечественника Бориса огрел стеком Азизулла, обдавший его туалетным запахом:
– Нэу смотрит. Работа! Карку!
– Всё-всё, – закрылся руками в покорном полуприседе Борис. – Работаю-работаю!
Азизулла усмехнулся:
– Карош слушай Аллах – синьор! Андерстэнд? Синьор – чиф-сарбаз!
Не до конца полагаясь на свои филологические познания, он добавил:
– Ты – чиф. Он – сарбаз.
И начальник охраны для разъяснения своей мысли обвёл стеком суетящихся пленников.
– Старшим поставите?
Азизулла ткнул стеком во внушительные кулаки Глинского:
– Карош!
– Ну да! – не стал спорить Борис. – Силы докы е… Исты бы по-людски довалы… А як що треба подывытысь за хлопцями, або навести який порядок – то нэма пытання. Я в плане выховяння дуже злый. В менэ ж четверо дитей. Розумиешь? Как это по-вашему? Ча’ар авлад!
По-украински он заговорил затем, чтобы по обратной реакции определить, кто откуда из работавших вместе с ним молчаливых узников-шурави.
А начальник охраны – неизвестно, что он понял из сбивчивой речи Абдулрахмана, но последние слова, произнесенные на исковерканном дари, попали в точку: его брови даже непроизвольно уважительно вздернулись – ведь для афганцев четверо детей – это признак мужской состоятельности…
Азизулле действительно был нужен надсмотрщик над пленными – эта, так сказать, должность уже три недели была вакантной. А этот новый русский шофёр – он вроде бы сильный, выносливый, как верблюд. Глуповатый, правда, но старается. Даже какие-то слова на дари выучил – рабочий ишак, хотя, вишь ты, и с извилинами. Такой как раз и нужен, чтобы не военный… Но ставить русского над афганцами? Афганец лучше следит за шурави. А с другой стороны, русские особых проблем пока не приносили, в отличие от афганцев, да и не живут афганские сарбазы долго… А офицеры? Им веры ещё меньше, чем шурави. Да и живут они столько, сколько майор Каратулла скажет. Хотя что тут мудрить? Плётка надёжнее любого муллы воспитает и тех и других…
Видимо, чтобы посмотреть, справится ли Абдулрахман с афганцами (склонными, кстати, к истеричности и традиционно державшими русских на расстоянии), Азизулла распорядился разместить Бориса в одной камере с двумя пленными офицерами-бабраковцами.
Но эти двое встретили нового соседа спокойно, можно даже сказать доброжелательно. Один, правда, лишь буркнул что-то нечленораздельное и даже не поднялся с пола, зато второй представился по-русски:
– Я – капитан авиаций Наваз. Ты – офицер? Коммунист? Как тебя звать?
«Ну вот, ещё одна проверочка», – решил Борис, а вслух сказал:
– Да никакой я не коммунист. И не офицер. Шофёр я из геологической партии. А зовут… Ваши в Абдулрахманы перекрестили.
Лётчик понимающе покивал и других вопросов задавать не стал. Тишину через некоторое время нарушил сам Глинский:
– Слышь, Наваз, а как ты сюда попал?
– Сбили. На границе.
– Понятно… А этого, соседа нашего, как зовут?
– Фаизахмад. Джэктуран – старший капитан, из «коммандос».
– А чего он такой… хмурый.
– Он пуштун. Из рода дуррани. Он мало с кем говорит.
– А ты в Союзе, что ли, учился?
– Да. Четыре года… Жена Оксана из город Краснодар. Дочь – Софиийа, афганская казачка, по-советски – Сонья… Потому что много спит. Сейчас – дома.
У чуть смягчившегося Наваза на глаза навернулись слёзы. Он, наверное, вправду считал, что его дом – в Краснодаре. Помолчали. Потом Борис задал новый вопрос:
– Слушай, Наваз… А чего этот, начальник, ну, Азизулла этот… Говорит, старшим хочет сделать… У вас что – своего старшего нет?
– Сейчас нет, – покачал головой капитан. – Три недель – умер.
– Как умер?
– Спал и умер. Здесь много умирает. Тюремник был – вэ-вэ, мент. Был при короле в кабульской тюрьме Пули-Чархи. И потом при Тараки, Амине и Бабраке ещё был…
Из обстоятельного рассказа сбитого лётчика Борис узнал очень много интересного и важного. Все старшие надсмотрщики, кого помнил Наваз, либо «умирали», как кабульский тюремщик, либо постепенно наглели и пытались вести себя с охранниками запанибрата, что тоже заканчивалось печально. Их «разжаловали» и отдавали куражливым моджахедам из учебного лагеря в качестве «куклы» для рукопашного боя. «Кукол» забивали руками и ногами, а если и после этого они оставались живыми, резали холодным оружием. А потом мёртвых «кукол» оттаскивали километра за два от лагеря и оставляли шакалам. В том месте всё время паслась настоящая шакалья стая, у них хватало еды.
Ну а просто умерших, как этот кабульский тюремщик, – их всё же хоронили, – не звери ведь… Закапывали в пятистах метрах от лагерной стены. Как-то раз «похороны» случайно увидели иностранные советники и страшно возмутились «антисанитарией». Они принесли какие-то едко пахнущие химикаты и заставили пленных опрыскать могильник. И после этого охранники нашли подальше от лагеря каменистый ров и велели складывать мёртвых туда, приваливая их камнями…
Советских пленных всё же более-менее берегли, и они, так сказать, составляли в крепости условно «постоянный состав». Нет, их особо не щадили, но «берегли» больше, чем офицеров-бабраковцев и уж тем более – рядовых афганской армии. Солдаты-бабраковцы редко выдерживали даже месяц. Сделает такой солдатик-сарбаз тысячу кирпичей из глины, перенесёт ящиков сто, пятьдесят каменных плит перетащит – и Машалла, как говорится. Да пребудет с несчастным Аллах…
– Да… – сказал Борис, почёсывая голову. – Дела. А сколько тут всего пленных?
– Семнадцать. Ваших десять и наших семь. У нас почти офицеры живут. Только трое – сарбазан. Их много берут – их много умирают.
Помолчав, Наваз добавил, что ещё совсем недавно советских было на два человека больше. Но одного из них пустили на праздничную игру «бузкаши». А второго, маленького роста, отдали «куклой» моджахедам-выпускникам из учебного лагеря. Отдали, потому что он сошёл с ума, всё время весело смеялся и почему-то всех называл «дядя Фёдор» – это было единственное русское словосочетание, которое сохранилось в его памяти. А ещё он обмочился во время намаза, как раз перед «санитарной инспекцией» американских советников. И его пытались заставить съесть политый его же мочой песок. А он не захотел, вот его и отдали «куклой».