Юлиан Семенов - Семнадцать мгновений весны (сборник)
— Нет, группенфюрер.
— Со временем поймете. Когда вы прибудете ко мне на Бисмаркштрассе, я объясню вам ее сокровенную суть. Вы успели вывезти семью из Берлина?
— Нет, группенфюрер.
— Попрощайтесь с ними по телефону, я прикажу эвакуировать их в Мюнхен немедленно.
— Спасибо, группенфюрер!
— Да полно вам, дружище, — обычная товарищеская забота друг о друге, стоит ли это благодарности…
Пауки в банке — II
Кребс заканчивал доклад, когда в конференц-зале появился Лоренц, шеф пресс-офиса ставки; радиостанция Министерства пропаганды перехватила сообщение из Швеции: американцы вышли к Торгау, на Эльбе, захватив, таким образом, значительную территорию, которая — согласно Ялтинской декларации — должна находиться под контролем русских.
Гитлер недослушал даже сообщения о том, что произошла торжественная встреча солдат двух армий; он жил собою лишь, своими представлениями, своей, раз и навсегда придуманной схемой.
— Вот вам новый пример того, что Провидение на нашей стороне! Это начало драки между русскими и англо-американцами! Господа, немецкий народ назовет меня преступником и правильно сделает, если я сегодня соглашусь на мир, в то время как завтра коалиция врагов развалится! Разве вы не видите реальной возможности для того, чтобы завтра, сегодня, через час началась яростная схватка между большевиками и англосаксами здесь, на земле Германии?!
Артур Аксман, новый фюрер «гитлерюгенда», приглашенный на конференцию, — он теперь оставил свою штаб-квартиру на Адольф-Гитлер-платц и разместился с полевым штабом на Вильгельмштрассе, защищая от красных ближние подступы к рейхсканцелярии, — сделал шаг вперед и, влюбленно сияя круглыми глазами, потянулся к Гитлеру:
— Мой фюрер, героическая молодежь столицы предана вам, как никогда! Ни один русский не прорвется к рейхсканцелярии! Мы будем стоять насмерть до того момента, пока большевики не передерутся с англосаксами! В случае если вы решите перенести свою ставку в Альпийский редут, я гарантирую, что мои парни обеспечат прорыв: они готовы погибнуть, но спасти вас!
Гитлер мягко улыбнулся Аксману и несколько обеспокоенно поглядел на Бормана. Тот сухо заметил:
— Фюрер не сомневается в преданности «гитлерюгенда», Аксман, но пусть мальчики все-таки живут, а не погибают, в этом их долг перед нацией: победить, оставшись живыми!
Гитлер кивнул, подавив вздох…
…На следующей конференции измученный Кребс устало докладывал обстановку по всем секторам обороны столицы. Он монотонно перечислял названия улиц, где шли бои, и называл номера домов, которые защищались особенно упорно.
— Я хочу, мой фюрер, — закончил Кребс, — чтобы вы наконец выслушали коменданта Берлина генерала Вейдлинга: я не считаю себя вправе отказывать ему более.
Вейдлинг, нервно покашливая, не глядя на Бормана и Геббельса, словно бы уцепившись взглядом за лицо Аксмана, сказал:
— Фюрер, битва за Берлин окончена. Судьба столицы предрешена. Я беру на себя персональную ответственность вывести вас из кольца невредимым, чтобы вы могли продолжать руководство нацией в ее борьбе против врага из Альпийского редута! Надежды на прорыв армии Венка тщетны, фюрер.
В блеклых, отсутствующих глазах Гитлера не было ничего, кроме апатии.
– Битва за Берлин войдет в историю цивилизации как поворотный момент борьбы, как чудо, как спасение свыше, – тихо сказал он. – Это все, генерал, благодарю вас.
…Ночью Борман пригласил к себе нового врача Гитлера, угостил айнцианом. Положив ему руку на колено, спросил:
— Скажите мне, старина, вы верите, что мы выиграем битву за Берлин? Не бойтесь говорить правду, я ее жду.
— Рейхсляйтер, — ответил доктор, — когда тебя много лет приучают говорить то, что считается правдой, пусть даже это самая настоящая ложь, в один день себя не переделаешь…
— По-моему, вы относились к той элитарной группе нашего содружества, где всегда говорили правду друг другу…
Врач покачал головой:
— Вы же прекрасно знаете, что мы говорили друг другу лишь ту правду, которая нравилась фюреру… А правда — это такая данность, которая угодна лишь одной субстанции: правде… Мы всегда были лгунами, рейхсляйтер… Нет, я не верю, что Берлин выстоит…
— И я не верю, — устало согласился Борман. — И меня сейчас более всего заботит судьба несчастных берлинцев… Но помочь им по-настоящему сможет только один человек, и зовут этого человека вашим именем.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду следующее, — закрыв глаза ладонью, устало продолжил Борман. — Лишь вы знаете, какой укол сделать фюреру, чтобы его воля, разум оказались бы подверженными влиянию другой воли, моей в частности…
— Я давал клятву Гиппократа, рейхсляйтер…
Борман кончил тереть веки, вздохнул:
— Да будет вам, право… Сейчас-то ведь вас никто не заставляет лгать… А все равно лжете… На кого потом станете сваливать? Не на Гитлера же… И не на меня… Ни он, ни я — в данный конкретный момент — вас ко лжи не принуждали. Надо сделать так, чтобы фюрер стал легко внушаемым, доктор… Сделав так, вы исполните свой долг перед несчастными немцами…
Разговор был трудным, ватным, но в конце концов доктор пообещал усилить успокаивающий элемент в инъекциях. Большего Борман не добивался, хватит и этого.
В бункере ему теперь было плохо: стены давили, тишина оглушала, и он почти ощущал свою обреченность.
Зашел к помощнику Цандеру, сказал, что, видимо, через пару дней надо будет готовить бригаду прорыва для ухода на юг, в Альпы (и ему не открывал правды, обрекая на гибель, только Мюллер знал все). Вышел в зал, где за длинным столом сидели Бургдорф и Кребс. Перед каждым стоял прибор, две бутылки вермута были раскупорены, Кребс пил мало — язвенник, но Бургдорф пил вовсю — было видно, что хотел опьянеть, но не мог.
Борман присел рядом. Слуга тут же принес ему прибор, бутылку айнциана — здесь все знали вкусы рейхсляйтера. Молча выпив, Борман пожелал генералам приятного аппетита.
Бургдорф фыркнул:
— Очень любезно с вашей стороны…
— Вы чем-то расстроены? — осведомился Борман учтиво.
— О, я расстроен многим, господин Борман! Я расстроен всем — так будет вернее! И особенно расстроен с тех пор, как, сев в мое штабное кресло, я делал все, чтобы сблизить армию и партию! Друзья стали называть меня предателем офицерского сословия, но я верил — искренне верил, — что мои усилия угодны высшим интересам немцев! А теперь я вижу, что мои старания были не просто напрасны — они были глупы и наивны!
Кребс положил ладонь на руку Бургдорфа, но тот стряхнул ее рассерженно.
— Оставьте меня, Ганс! — воскликнул он. — Человек обязан хоть раз в жизни сказать то, что у него наболело! Через сутки будет уже поздно! А у меня наболело, ох как наболело! Наши молодые офицеры шли на войну, полные веры в торжество дела! И что же? Сотни тысяч погибли. А за что? За родину? Будущее? За величие Германии?! Нет, вздор! Они погибли для того, чтобы вы, господин Борман, жили в роскоши и барстве! В такой роскоши, которая не снилась даже кайзерам! В таком барстве, которому могли бы позавидовать феодалы — полная бесконтрольность, пренебрежение интересами нации, душное самообогащение! Миллионы пали на полях сражений во имя того, чтобы вы, фюреры партии, набили свои карманы золотом, спекулируя разговорами о духовном здоровье нации! Вы понастроили себе замков, набили их ворованными картинами и скульптурами, паразитируя на горе немцев! Вы разрушили культуру Германии, вы разложили немецкий народ, из-за вас он проржавел изнутри! Для вас существовала только одна мораль: жить лучше всех, властвовать над всеми, давить всех и стращать! И эта ваша вина перед нацией не может быть искупима ничем, рейхсляйтер! Ничем и никогда!
Борман странно улыбнулся, поднял рюмку:
— Ваш спич носил слишком общий характер… Если кое-кто из моих друзей и мечтал о том, чтобы побыстрее разбогатеть, то меня-то вы в этом не можете обвинять!
— А ваши поместья в Мекленбурге?! — не унимался Бургдорф. — А леса и поля, купленные вами в Верхней Баварии? А замок на озере Чимзее?! Откуда все это у вас?!
– А я и не знал, что армия тоже следит за нами, – снова усмехнулся Борман и, допив айнциан, поднялся из-за стола, заключив: – Желаю вам славно отдохнуть, друзья, день будет хлопотным, всего лучшего…
…Когда в осажденный Берлин прилетел самолет фон Грейма и Ганны Рейч, когда летчица чудом посадила его на краю летного поля, удерживаемого отрядами «гитлерюгенда» и черными СС, Борман не испугался. Инъекции доктора сделали свое дело: Гитлер стал абсолютно безвольным, флегматичным, и далее во время беседы с Ганной Рейч, к которой он был обычно неравнодушен, глаза его были сонными, хотя на лице и сохранилась улыбка, словно бы положенная умелым гримером.