Александр Чаковский - Блокада. Том 1
— Будьте достойны героев, которые умели биться за Родину, честь и правду, — призывал Вишневский, — умели идти в огонь на муки и испытания. Так вперед же, товарищи, вперед, юность, вперед, ленинградцы, вспомним о том, чье имя носит великий город, о неустрашимом Ленине, и ринемся вперед всеми силами!
Вишневский сделал наконец короткую паузу и, по-прежнему не повышая своего глуховато звучавшего голоса, произнес заключительные слова:
— Мы должны победить, должны! И победим!
Четко и размеренно, точно маятник огромных часов, качая отбивать свои удары метроном.
Первым нарушил молчание Суровцев. Тщетно пытаясь скрыть охватившее его волнение, он звонким голосом воскликнул:
— Батальон, слушай мою команду!.. На защиту родного города, на разгром фашистских оккупантов… шагом марш!
И несколько смущенно покосился на стоявшего рядом Пастухова.
— Правильно скомандовал, комбат! — тихо сказал комиссар.
Шеренги бойцов двинулись по Литейному проспекту.
Шаги многих десятков ног, обутых в тяжелые кирзовые сапоги, гулким эхом отражались от стен домов.
Встречные машины притормаживали и прижимались к тротуару, чтобы пропустить воинскую колонну. Редкие прохожие на мгновение задерживались на тротуарах и провожали бойцов взглядами, полными горечи и надежды.
Шагая вместе с Суровцевым во главе колонны, Пастухов вдруг поймал себя на мысли, что ему хочется как можно скорее выйти за пределы города. Проходя мимо разрушенных домов, он ощущал почти физическую боль. Ему казалось, что город кровоточит.
Смысл его жизни заключался теперь в одном: защитить Ленинград от фашистов. Задержать врага или погибнуть — иного выбора не было.
О судьбе отца и матери, оставшихся в Минске, городе, казавшемся теперь Пастухову почти нереальным, существующим в другом, чужом мире, на другой планете, он не имел никаких известий. Изредка вспоминал он о женщине, на которой женился еще до мобилизации и с которой расстался год спустя, точнее, она рассталась с ним, узнав, что Пастухов решил навсегда остаться в армии, тем самым обрекая ее на постоянные скитания. Он вспоминал о ней беззлобно, как моряк, оставшийся в безбрежном океане, вспоминает о последнем виденном им клочке земли, об исчезнувшем за горизонтом островке, к которому больше никогда не вернется…
Все, что было для Пастухова дорогим и близким, слилось в мыслях о Ленинграде.
Ленинград стал для него не просто городом, но мечтой, которая согревала в холодные северные августовские ночи, когда, пробиваясь с бойцами из вражеского окружения под Кингисеппом, в короткие часы отдыха лежал он на сырой осенней земле, подстелив шинель и укрывшись плащ-палаткой. С Ленинградом были связаны тогда для Пастухова все его надежды на будущее.
Но, вернувшись в Ленинград, он не испытал ожидаемого чувства радости. Он видел, как любимый город рвут на части снаряды и бомбы, как с грохотом рушатся стены домов, хороня под собой людей. Его мучило сознание собственного бессилия, и желание как можно скорее снова оказаться на фронте стало единственным желанием Пастухова…
И вот через несколько часов он снова будет на передовой.
Захваченный мыслями об этом, Пастухов невольно ускорил шаг.
— Не торопись, — угрюмо сказал Суровцев, — до Средней Рогатки еще далеко.
Батальону действительно предстоял дальний путь через весь город — по Литейному, Владимирскому, Загородному и Международному проспектам.
Они шли и шли, преодолевая километр за километром. И чем ближе подходили к окраине, тем чаще встречались им установленные на скрещениях улиц доты, противотанковые надолбы.
Южная окраина города была совсем пустынной: по решению обкома партии более ста тысяч жителей Нарвской, Московской и Невской застав перебрались в центральные и правобережные районы Ленинграда.
На Международном проспекте батальону то и дело приходилось перестраиваться в цепочку, чтобы пройти между баррикадами, сложенными из камня, мешков с землей, тяжелых вагонных скатов.
Пропуская строй мимо себя, Пастухов напряженно вглядывался в лица бойцов. О чем думали сейчас эти люди? О враге, который на их глазах калечил родной город? О предстоящем бое? О родных и близких, оставшихся там, позади, в затемненных домах, обстреливаемых фашистской артиллерией?..
Если, проходя по центральным улицам города, бойцы еще вполголоса переговаривались, то теперь они молчали. Только плотно сжатые губы, только угрюмые лица выдавали чувства, владевшие сейчас ими.
— Во что город превратился… Страшно смотреть… — хрипло, каким-то чужим голосом сказал Суровцев.
— А ты гляди, гляди! Злее будешь! — отозвался Пастухов.
— У меня злобы и так девать некуда, — мрачно ответил Суровцев, — всем, кому не хватает, одолжить могу…
Пастухов промолчал.
Впереди снова возникла баррикада, и Суровцев опять приказал перестроиться в цепочку.
И снова комбат и комиссар стояли у бойницы, пропуская молчаливых, сосредоточенно шагающих бойцов.
Было уже темно, и бойцы, естественно, глядели себе под ноги, но Пастухову казалось, что они идут опустив голову, потому что не в силах смотреть на разрушенные дома, что их душат горечь и ненависть.
Десятки дней и ночей провел на фронте Пастухов рядом с бойцами и хорошо знал, чем была для них эта война. Она захватила людей целиком, все их чувства, все мысли. Каждый не только умом, но и сердцем сознавал, что враг угрожает их родной земле, их семьям, всему тому, без чего не мыслил себе существования советский человек.
И, глядя на молчаливо проходивших мимо бойцов, Пастухов подумал о том, о чем думал уже не раз: какова же должна быть сила идеала, ради защиты которого они готовы идти в бой не на жизнь, а на смерть, сражаться до последней капли крови!
Миновав проход в очередной баррикаде, батальон снова построился в колонну и продолжал свой путь по темному Международному проспекту.
Артиллерийская канонада стала слышнее. Время от времени в темном небе взрывались и гасли ракеты, на мгновение освещая окружающее бело-голубым призрачным светом.
Было около двух часов ночи, когда батальон подошел к Средней Рогатке.
— Помнишь, комиссар, как мы тут Звягинцева ожидали? — проговорил Суровцев. — Помнишь, как гадали, каким этот штабной майор окажется?
— Оказался что надо, — ответил Пастухов.
О Звягинцеве ни Суровцев, ни Пастухов не имели никаких известий. Когда после того, первого боя под Лугой Пастухов с бойцами доставил раненого Звягинцева в расположение батальона, немцы снова пошли в атаку. И тут Звягинцев был ранен вторично, по несчастливому совпадению в ту же ногу. Атаку отбили. А майора пришлось увезти в санбат. На следующий день, когда наступило некоторое затишье, Пастухову удалось связаться с санбатом, но оттуда ответили, что Звягинцева переправили в армейский госпиталь: требовалась сложная операция. А затем опять начались трудные бои, и след майора совсем потерялся.
— Война роднит людей, — задумчиво произнес Суровцев. — Не могу забыть, как мы к этим местам тогда, в июле, подходили… Поверишь, когда сказал майор, что нам под Лугу путь держать, меня как кипятком обдало. Подумал тогда: неужели?! Неужели враг может подойти так близко?! А теперь вот…
— Не хнычь, комбат, — сухо сказал Пастухов.
— Я не хнычу! — горячо ответил Суровцев. — Ты меня знаешь. Доведется с фашистами на улицах драться — все равно в победу не перестану верить, патроны кончатся — зубами буду фашисту глотку рвать!
Он помолчал немного и уже тише добавил:
— Не о том я… Просто подумал, как роднит людей война.
— Правое дело роднит, — сказал Пастухов.
— Ладно, не просвещай, сам грамотный. А только я этого майора всю жизнь помнить буду — первый бой вместе принимали. Как подумаю, что его, может, и в живых нет, — всю душу переворачивает… Когда товарищ погибает — будто кусок сердца вырывают. Тебя вот, просветителя, не дай бог, убьют…
— Меня не убьют, — убежденно сказал Пастухов. — И тебя не убьют. Это я тебе как комиссар заявляю, мне все известно.
— Шуточки?.. — обидчиво проговорил Суровцев. — Ты что думаешь, я смерти, что ли, боюсь? Друга потерять страшно, боевого товарища, вот я о чем!
— В этих боях все в строю остаются — и живые и мертвые. Да и с чего ты решил Звягинцева хоронить? Я, например, уверен, что жив он. Может, сейчас где-нибудь на передовой нас с тобой вспоминает… И не то ты слово все время употребляешь: «страшно». Друга потерять не страшно, а горько. А страшно совсем другое…
— Что же?
— Фашистов на ленинградских улицах представить. Вот это действительно страшно. Помнишь, нам в политотделе дивизии гитлеровский приказ показывали? Ну, чтобы Ленинград с лица земли стереть. Чтобы все опять в первозданном виде, как до Петра. Топь и болота. Представь себе на минуту — нет Ленинграда, только гнилые испарения над болотами клубятся… Вот об этом действительно подумать страшно!