Дэвид Бениофф - Город
— А что у тебя за акцент? Хохляцкий, что ли?
— Какой еще акцент?
— Ну, ты когда анекдоты рассказываешь, у тебя каждый раз дурацкий акцент.
— Послушай, Лев, львенок мой маленький, прости меня. Я знаю, тебе нелегко лежать всю ночь, зажав свой уд в кулаке, и слушать, как она счастлива…
— Что дальше-то было в анекдоте?
— …но я тебе слово даю. Тебе еще не исполнится восемнадцати, как… Когда у тебя день рождения, кстати?
— Да пошел ты.
— Я познакомлю тебя с девушкой. Рассчитанное пренебрежение! Не забывай.
Все это время он шел по рельсу, одну ногу ставя точно перед другой, ни разу не оступился, вниз не посмотрел. И шел он при этом быстрее, чем я по земле.
— На чем я остановился? Ах да, крестьянин. Пинает первый мешок — «Мяу!» и так далее. Пинает второй, а оттуда — «Гав!». Мальчишка сделал вид, что он…
Коля ткнул в меня пальцем, чтобы я закончил:
— Корова.
— Собака. И вот пинает он третий, а мальчишка изнутри: «Картошка!»
Повисло молчание.
— А другим, — произнес наконец Коля, — смешно.
На городских окраинах жилые дома больше не лепились друг на дружку. Между грудами цемента и кирпича тянулись мерзлые болота и заснеженные пустыри, где до войны собирались строить дома. Но не успели. Чем дальше уходили мы от центра, тем меньше людей нам попадалось. Мимо громыхали военные грузовики с цепями на колесах, усталые солдаты смотрели на нас из кузовов без интереса. Их везли на фронт.
— Знаешь, почему Мга — Мга? — спросил Коля.
— Сокращение какое-нибудь?
— Инициалы Марии Григорьевны Апраксиной. Один персонаж в «Дворовой псине» списан с нее. Наследница древнего семейства фельдмаршалов, казнокрадов и царских лизоблюдов. Убеждена, что муж хочет ее убить, чтобы жениться на ее сестре.
— А он?
— Сначала — нет. У нее просто мания преследования. Но она все время об этом твердит, и он по-маленьку начинает влюбляться в ее сестру. И до него доходит, что жизнь без такой жены была бы лучше. Поэтому он и приходит к Радченко за советом — только не знает, что эту младшую сестренку тот приходует уже много лет.
— А что он еще написал?
— Кто?
— Ушаков. Какие книги у него еще есть?
— «Дворовая псина», всё. Это же известная история. Книга вышла — и провалилась. На нее была только одна рецензия, и критик разнес роман в пух и прах. Отвратительно, вульгарно и прочая, и прочая. Книгу никто не читал. А Ушаков писал ее одиннадцать лет. Одиннадцать, ты можешь себе представить? И канула бесследно, точно ее в океан бросили. Но Ушаков начинает все сызнова — пишет новый роман. И те его друзья, которые читали куски, утверждали, что это шедевр. Вот только сам Ушаков все дальше уходил в богоискательство, все больше времени проводил со старцем, и тот помаленьку убедил его, что литература — козни дьявола. И вот однажды ночью Ушаков окончательно поверил, что гореть ему в аду, поддался панике. И швырнул рукопись в огонь. Ф-фух — и все.
Отчего-то мне все это показалось подозрительно знакомым.
— Но то же самое было и с Гоголем.
— Ну нет, не вполне. Детали очень разные. Но параллель интересная, согласен.
Рельсы свернули прочь от шоссе, рядом потянулся березовый молодняк — слишком тоненький, чтоб на дрова. В белом снегу ничком лежали пять бледных тел. Семейство зимних покойников: мертвый отец по-прежнему сжимает руку мертвой жены, а мертвые дети распластались чуть в отдалении. Возле трупов валялись два выпотрошенных кожаных чемодана; в них виднелись только треснувшие рамочки для фотоснимков.
Семью раздели и разули целиком. И срезали ягодицы, где самое мягкое мясо — из него легче делать котлеты и колбасу. Я так и не понял, отчего они погибли — застрелили их, зарезали, немецкий ли снаряд их прикончил или русские людоеды. Да и не хотелось мне знать. Мертвыми они пролежали долго, с неделю, и тела их уже сливались с пейзажем.
Мы шли дальше на восток, в сторону Вологды. Анекдотов Коля в то утро больше не рассказывал.
Незадолго до полудня мы добрались до рубежей обороны Ленинграда: чащобы колючей проволоки, трехметровые рвы, противотанковые надолбы, пулеметные гнезда, зенитные батареи и танки «КВ» под маскировочными сетями. Раньше солдаты не обращали на нас внимания, но так далеко на восток гражданские не заходят, и тут мы уже смотрелись странной парочкой. Бойцы, стаскивавшие брезент с шестиколески, обернулись и воззрились на нас.
Их сержант направился к нам. Винтовкой он нам не грозил, но и не убирал ее. Судя по виду — военная косточка, татарин: скуластый, глаза узкие.
— Документы есть?
— Есть, — ответил Коля и полез во внутренний карман. — У нас прекрасные документы.
Он вручил сержанту капитанское письмо и подбородком мотнул на грузовик:
— Новая «катюша»?
Брезент уже скинули на землю, и нам открылась рама с рядами направляющих — они торчали в небеса. Ждали реактивных снарядов. Если верить нашему радио, немцы боялись «катюш» больше другого советского оружия. Звали их «сталинскими органами» за то, что они так скорбно и ужасно
Сержант глянул на реактивный миномет, потом перевел взгляд на Колю:
— Не ваше дело. В какой армии?
— В Пятьдесят четвертой.
— Пятьдесят четвертая? Вы должны быть в Киришах.
— Так точно, — ответил Коля, загадочно улыбнувшись сержанту и кивнув на письмо. — Но приказ есть приказ.
Сержант развернул письмо и стал читать. Мы с Колей смотрели, как расчет накатывает пернатые снаряды на направляющие.
— Вжарьте им как следует! — крикнул Коля.
Солдаты посмотрели на него, но ничего не сказали. Похоже, не спали они уже много суток. Не уронить снаряд — вот что было главное. А тут еще психи какие-то шастают…
Коле не понравилось, что на него не обращают внимания, и он запел. У него оказался сильный, уверенный баритон.
…Выходила, песню заводила
Про степного сизого орла,
Про того, которого любила,
Про того, чьи письма берегла…
Сержант дочитал и аккуратно сложил письмо. Мандат НКВД явно произвел на него впечатление — он смотрел на Колю с искренним уважением и кивал в такт песне:
— То, что надо. Я в Зимнюю войну слышал, как ее сама Русланова пела. Руку ей подал, когда сходила с помоста, — думал, она лишку хлебнула. И знаешь, что она мне сказала? «Спасибо, — говорит, — боец, знаешь, как руки к делу пристроить». Ты подумай, а? Вот бесовка же, Русланова эта. Но песня все равно хорошая… — Он хлопнул Колю письмом по груди шинели и улыбнулся нам обоим: — Простите, что задержал, ребята, но сами знаете… Говорят, в Ленинграде триста диверсантов орудуют, и с каждым днем забрасывают новых. Но раз вы по линии НКВД… — Он подмигнул. — Я ж понимаю — партизан подымать. То, что надо. Мы гадам спереду врежем, а вы с тылу. Летом насрем у них в Рейхстаге.
Когда мы только получили капитанское письмо, Коля прочел его вслух. Про партизан в нем ничего не было — говорилось только, чтобы нас не задерживали, поскольку мы выполняем распоряжения капитана госбезопасности. Но в газетах печатали очерки о том, как народ в тылу врага берется за оружие, а специалисты из НКВД готовят кадры.
— Пускай они тут попляшут под шарманку, — ответил сержанту Коля. Уж не знаю, специально он подстроился под сержантский говорок или нет. — А мы к ним там штрудель из фатерлянда не пропустим.
— Вот это разговор, я понимаю. Перекрыть им подвоз продовольствия, пускай в наших лесах поголодают. Как в тысяча восемьсот двенадцатом.
— Но Эльба Гитлеру не светит.
— Не-не, Эльба точно не светит! Сержант, по-моему, вряд ли знал, что такое Эльба, но был тверд: никакой Эльбы Гитлер не получит.
— Мы ему штыком по яйцам, а не Эльбу!
— Нам пора, — сказал Коля. — До темна во Мге надо быть.
Сержант присвистнул:
— Далековато. Лучше лесов держитесь. Фриц дорогами овладел, а русскому разве дорога нужна? Ха! Хлеб есть с собой? Нет? Можем выделить. Иван!
Подбежал молоденький заморыш из тех, что возились у пусковой установки.
— Найди ребятам хлеба. На ту сторону идут.
12
За Ленинградом деревья на дрова еще не порубили, в кронах берез бормотали вороны, между елками скакали белки. Такие жирные и невинные — легкая добыча для человека с пистолетом. Повезло им тут в оккупации.
Мы шагали по лесам, по просекам холодного света, стараясь не терять из виду рельсы слева. Снег слежался, его усеивала опавшая хвоя — идти приятно. Мы уже вышли на территорию, контролируемую немцами, но немцев здесь было не видать — вообще никаких признаков войны. Меня охватила странная радость. Питер — мой дом, но в Питере сейчас кладбище, это город призраков и людоедов. А на природе я будто менялся физически — будто мне дали чистого кислорода после многих месяцев в угольной шахте. У меня прекратились спазмы в животе, перестало закладывать уши, а в ногах появилась сила, которой я уже давно не чувствовал.