Юрий Герман - Операция «С Новым годом»
— Все у меня в порядке, — сказал он, глядя прямо в ее мерцающие зрачки. — Локотков велел передать вам, товарищ Шанина, что все в порядке.
Глава седьмая
— Я вам все скажу, только вы меня не торопите, — попросил Ионов. — Я должен все по порядку припомнить.
Локоткова по-прежнему била и корежила лихорадка. Доктор Знаменский, увидев Ивана Егоровича, хотел измерить ему температуру, но Локотков не дался, сказав, что после войны только и будем делать, что температуру измерять, а на сегодняшний день у него нет времени, да термометры и не лечат ни от чего. И уединился со своим накануне подстреленным вражиной.
— Расстрел мне будет? — осведомился Ионов.
— Как суд присудит, — вздохнул Иван Егорович.
— А не то что здесь сразу и шлепнут?
— Навряд ли здесь, — не слишком обнадежил шпиона Иван Егорович. — Теперь давай, освещай подробно все свое задание. Старшой ты?
— Я.
За дощатой перегородкой зашумел примус. Там была у Знаменского операционная. Керосин очень берегли, и если примус шумел, значит, Знаменский готовился оперировать.
— Кого привезли, Павел Петрович? — крикнул Локотков.
Но за шумом примуса ответа он не расслышал и стал записывать показания Ионова, держа свою видавшую виды папку на колене. Сопутствующих Ионову мужичков он уже попервоначалу допросил и сейчас испытывал от всего этого дела некоторое смешное чувство неловкости. Мужички порознь друг от друга сознались, зачем их сюда забросили, и Локоткову было и совестно, и вроде бы соромно копаться во всей этой глупой истории. Наверное, следовало бы передать всю тройку Игорю, но Игорь был занят, сидел на хуторе, поджидал ионовских дружков. Вообще, все складывалось до чрезвычайности глупо.
— Вопрос: кто с вами беседовал перед отправкой на выполнение задания?
— Сам господин Грейфе, — ответил пучеглазый Ионов. — Лично сам в своей резиденции в Ассари. Он нам сказал: убьете генерала — озабочусь вашей дальнейшей судьбой, потому что генерал этот…
— Вопрос, — поспешно перебил Ионова Иван Егорович, — кто вас экипировал, когда вы ждали отправления из Пскова?
— Это как?
— Одевал и снабжал кто?
— Хромой, — ответил Ионов. — Он всех провожает. С деревянной ногой, говорят — из матросов.
— Какой он с виду, этот «из матросов»?
— Конопатый — раз. Низкого росту — два. Старый…
— На сколько лет выглядит?
— Какого году?
— Ну, допустим.
— Году не менее как девяносто пятого. Люди говорят — с Эзеля он. Там и ногу потерял.
— Почему в такое доверие к немцам вошел, что один экипирует?
— Предполагаю, что из-за своей сильной искалеченности. Совсем едва ходит. И из каптерки своей никогда ни шагу. Ампутация у него слишком высокая…
— Старательно работает?
— А у него только и жизни что работа. Доложил вам, точно доложил, никогда не выходит. Деревяшку-то редко подвязывает. Все больше скачет. Скок-поскок. Да палкой упирается. Вообще-то очень внимательный господин. Одежда исключительно советская, трофейная, оружие там, прочая хурда-мурда, исподнее, ремень, шапка…
— Зажигалка, по-вашему, тоже советская?
— Зажигалки у него навалом на столе лежали. Я попросил.
— Вы понимали, что по этой зажигалке вас разоблачить могут?
Ионов помолчал.
— Зачем? — погодя спросил он. — Разве у солдата трофея быть не может?
— И таблетки он вам тоже дал после вашей просьбы?
— Таблетки сам отпустил. От простуды, сказал. Насыпал из банки в бумажку.
— Предупредил, что немецкие?
— А на них разве написано?
За перегородкой кто-то ухнул тяжело, как филин. Павел Петрович заругался: он не любил, когда ему мешали оперировать, а с наркозом в бригаде нынче было туго.
— Выполнение террористического акта кому лично было поручено? — стараясь говорить серьезно, спросил Локотков. — Вам, Серому или Козачкову?
— А это как случай выйдет, — с готовностью разъяснил Ионов. — Серый, например, был раньше поваром первой руки. У него имелось задание — взойти в доверие на кухне и самому генералу готовить ихние порционные блюда. А для того случая — ампулы, что вы отобрали. Яд, четыре сбоку — ваших нет.
Иван Егорович отвернулся, чтобы скрыть улыбку.
— У вас какая была задача?
— Я шофер, — произнес Ионов. — Первого класса шофер, генералы же часто в шоферах нуждаются. Это господин Грейфе нам разъяснил. Козачков же для связи предназначенный, чтобы сообщение дать, когда дело будет сделано.
— Ну, а остальные, те, кого вы поджидали?
— Мы людей не поджидали, — после паузы произнес Ионов, — мы груз поджидали. Взрывчатку и еще различные детали, чтобы взорвать этого генерала-разведчика.
— И взорвали бы?
— Если скажу «нет», не поверите, — угрюмо произнес Ионов. — Теперь хоть лопни, никто не поверит, этого мы недоучли.
— Зачем же вы тогда убежали, если действительно повиниться хотели?
За дощатой перегородкой густой голос попросил:
— Ты бы полегче, Павел Петрович, я тебе не лошадь!
— Руками не цапай! — опять заругался Знаменский. — Объяснял же: инфекцию внесешь…
— Еще вопрос, — сказал Локотков, — какое этому матросу имя и отчество?
Террорист Ионов подумал и пожал плечами.
— Ни к чему мне было, — ответил он, — одел, вооружил, пищу-питание выдал — и будь здоров, не кашляй…
Но Иван Егорович матросом интересовался всерьез. Он и лампадных мужичков про матроса выспрашивал, и других прежних своих клиентов и пациентов, как любил обозначать словесно агентуру противника. Уже давно возникла у Локоткова концепция, которая всегда подтверждалась. Матрос нарочно снабжал агентуру чем-либо немецким — часами ли, компасом ли, зажигалкой ли, а то и таблетками, и особой ампулкой немецкого происхождения: дескать, не зевайте там, други мои и кореши, за линией фронта, не сбежать мне, одноногому, а вот вам от меня знак — это агент, шпион, диверсант, обратите внимание на мелкую мелочь, не прозевайте, не прохлопайте!
С партизанами матрос связан не был, но имелись сведения, что связаться он желал. Но за той колючей проволокой, где было его обиталище и где находились немецкие каптерки и склады, за хромым следили во все глаза, о чем он даже дал понять человеку Локоткова, и на этом разговоре все вновь надолго оборвалось.
Обдумывая на ходу деятельность матроса, Иван Егорович направился к себе в землянку немного передохнуть. По пути услышал он голос Лазарева. Саша пел свою любимую, с коленцами и подсвистыванием, песню:
Прощайте, глазки голубые,
Прощайте, русы волоса…
Здесь Александр засвистал кенарем. Локотков оглянулся: Саша шел к строящейся баньке и пел:
Прощайте, кудри навитые,
Прощай, любимый, навсегда…
«Даст же природа одному человеку!» — подумал Локотков даже с удивлением. От этого звонкого, дерзкого, как все в Лазареве, голоса у Ивана Егоровича повеселело на душе, поганые террористы с их медовыми покаяниями словно бы растаяли и совсем уже неожиданно пришло в голову: «Непременно надо этому Лазареву человеком войну окончить. Ему бочком-петушком проскочить никак нельзя. Невозможно ему по среднему счету!»
Сам же Лазарев в это время как ни в чем не бывало, выбритый, стройный, очень красивый, даже немножко слишком для партизана щеголеватый, явился к своей «артели напрасный труд», как он довольно метко их назвал, потому что лагерь вечно переезжал и плотники опять начинали все с самого начала, осведомился, почему-де не приветствуют, и закурил. Ребята рубили сруб для баньки, жала топоров посверкивали на лесном нежарком солнце.
— Работать надо с огоньком, — сказал Лазарев. — Так и видно по вас, что нестроевой взвод! До смешного!
— Иди ты знаешь куда! — сказал ему рыжий плотник. — Учитель отыскался. Мы красные партизаны, и про нас былинники речистые ведут рассказ, а ты…
— Я, между прочим, вполне могу в морду врезать! — посулил Лазарев.
Плотник бросил топор, выпрямился.
Другой, огромный, бородатый, закричал старческим тенором:
— Эй, вы, ополоумели?
Рыжего ударила припадочная дрожь, ничего не слыша, он рванулся на Лазарева, тот отпихнул его одной рукой, но не сильно и попросил:
— Не вяжись. Прости, если не так сказал. Ты в моей шкуре не был, не знаешь!
Бородатый оттянул рыжего на себя, другие тоже ввязались, чтобы не проливать кровь. У рыжего фашисты спалили живьем всю семью, он не мог вдаваться ни в какие биографии. Лазарева же предупредили:
— Живи тише. На тебе печать, покуда не отмоешь — молчи в тряпочку.
— Это так, — согласился Лазарев, — я разве спорю? Про то и разговор. Обидно только бывает на свою судьбу. Моешь, моешь — никак не отстирать.
После замирения бородатый осведомился, за что Лазарев был подвергнут репрессии в виде ареста и содержания под стражей. Саша подумал и ответил: ввергли его в узилище за дело, позволил себе нарушить принятый тут порядок, так пусть же все видят на его печальном примере суровое предупреждение для себя. Хоть тут и партизаны, но дисциплина у них гвардейская, в чем Лазарев и убедился на собственной шкуре.